9. Поступь Чехова
9. Поступь Чехова
Если из Польши я привезла противоречивые впечатления, то Москва оставила ощущение нездоровой определенности: ее жители твердо знали, какова их политическая ориентация, и не сомневались в нашей. Мы, как и все остальные делегаты, осознавали, что Советский Союз – это тоталитарное государство с полицейским режимом и что тут не следовало демонстрировать свое пристрастие к либеральной демократии. Москвичи вежливо признавали, что мы – представители привилегированного общества, но не имели ничего против этого. Во время перелета между Варшавой и Москвой Кип предупредил нас, что мы должны вести себя так, как будто в нашем номере отеля стоят жучки, не только ради собственной безопасности, но и ради коллег, с которыми мы приехали встретиться. Стивен уже однажды побывал в Москве, будучи студентом, с группой баптистов – странная компания для столь яростного атеиста. Еще более странным мне показался его рассказ о том, что он ради них провозил в СССР томики Библии контрабандой в собственных туфлях.
Такие воспоминания вряд ли стоило бы воскрешать в текущих обстоятельствах, принявших оборот официального визита на высшем уровне, со всем сопутствующим VIP-антуражем.
По прибытии в гостиницу «Россия», массивный квадратный блок между Красной площадью и Москвой-рекой, мы осмотрели наш номер, оборудованный самоваром и холодильником, отчасти надеясь обнаружить микрофон для записи наших разговоров. Однако мы не уподобились дипломату в модной тогда шутке: он задрал ковер и, обнаружив там провода, перерезал их. Снизу раздался грохот и вопль: там на пол упала люстра.
Мы уже успели заметить, что лифт не останавливался на втором этаже; выхода на него не было, и, как нам сказали, он полностью предназначался для «администрации» (читай: подслушивающих устройств). Более того, многие из русских, встречавших нас в аэропорту с букетами роз и гвоздик, не пожелали проходить в здание гостиницы дальше вестибюля. В свете такого избегания интересно то, что доктор Иваненко, престарелый ученый скромной репутации, с удовольствием часами сидел в номере Кипа, громко объявляя своим тайным слушателям о том, каких успехов он добился для советской науки. Именно Иваненко всегда сопровождал группы молодых русских астрофизиков на зарубежных конференциях. Мы предположили, что он являлся их контролером, особенно после того, как заметили, что остальные все время изобретают способы от него ускользнуть. Его поведение было загадочно непредсказуемым. В 1970 году, на конференции в Швейцарии, он бесследно исчез во время лодочной экскурсии по озеру Тун, чтобы вновь объявиться в Москве.
По прибытии в гостиницу «Россия», массивный квадратный блок между Красной площадью и Москвой-рекой, мы осмотрели наш номер, оборудованный самоваром и холодильником, отчасти надеясь обнаружить микрофон для записи наших разговоров.
Причины визита Стивена в Москву заключались в следующем: будучи в первую очередь теоретиком, он был лишь поверхностно знаком с практикой выявления черных дыр, которой недавно заинтересовался. В этом он шел по стопам американского физика Джозефа Вебера, в одиночку пытаясь построить машину для улавливания микровибраций гравитационных волн, теоретически исходивших от звезд при коллапсировании в черную дыру. Мы провели несколько дней, роясь в мусорных контейнерах Кембриджа в поисках старых вакуумных камер в стиле Хита Робинсона[97], с датчиками, погруженными в жидкий азот, которые требовались для завершения эксперимента Вебера. Подобными исследованиями занимались и ученые Московского университета под руководством Владимира Брагинского, физика-экспериментатора, показавшего нам свою лабораторию и любезно подарившего мне остатки палочки синтетического рубина, который он использовал в одном из экспериментов. Он был счастливым обладателем открытого темперамента, за которым скрывалась сила научного наития; темперамент же проявлялся в его пристрастии к рискованным шуткам политического характера, которые он позволял себе даже на людях. Именно Брагинский однажды вечером собрал у своего стола целую компанию, увлеченно следящую за его юмористическим монологом, прерываемым нескончаемыми тостами (пили водку и грузинское шампанское). Не все его шутки были смешными до слез. У большинства из них имелся политический подтекст, как, например, у шутки про транспорт. Американец говорит: «У нас в семье три автомобиля: один для меня, один для жены и один с жилым прицепом для отпуска». Англичанин говорит: «А у нас один малолитражный автомобиль для поездок по городу и семейный автомобиль для отпуска». Русский говорит: «А у нас в Москве прекрасно работает общественный транспорт, поэтому в городе нам автомобиль не нужен, а в деревню мы ездим на танке».
Причины визита Стивена в Москву заключались в следующем: будучи в первую очередь теоретиком, он был лишь поверхностно знаком с практикой выявления черных дыр, которой недавно заинтересовался.
Второй целью Стивена была встреча с теми русскими учеными, которых не выпускали из страны (многие из них евреи). Яков Борисович Зельдович, вспыльчивый, импульсивный человек, стоял у истоков разработки советской атомной бомбы в сороковых – пятидесятых годах. В конце пятидесятых – начале шестидесятых, как и его американский коллега Джон Уилер, Зельдович занялся астрофизикой, поскольку условия внутри схлопывающейся звезды приближались к взрыву водородной бомбы. Так Зельдович стал первостепенной научной величиной в области изучения черных дыр. Однако из-за режима секретности, наложенного на его ранние работы, он не мог надеяться на то, чтобы вырваться из-за железного занавеса и посетить страны Запада, чтобы в полной мере разделить международный азарт, связанный с исследованием черных дыр. Новаторское исследование схлопывающихся звезд было озвучено для мировой общественности его робким и малообщительным коллегой Игорем Новиковым, с которым Стивен установил плотный профессиональный контакт.
В Москве мы появлялись в опере заблаговременно, так что поднимающийся занавес регулярно заставал нас на своих местах.
Как и Зельдович, физик Евгений Лифшиц был евреем, которого не выпускали за границу, как и многих одаренных студентов, осознававших, что пройдут годы перед получением заветного разрешения на первый выезд, являвшегося залогом последующих разрешений. Некоторые из них были словоохотливыми и настойчивыми, другие – сдержанными и задумчивыми. Но как бы открыто ни держались некоторые из ученых, было очевидно, что над ними нависает невидимая угроза: чувствовалось их внутреннее напряжение и постоянный страх. Все они были очень обеспокоены теми ограничениями, которые могло наложить на их творческую деятельность некомпетентное чиновничество, и все боялись, что при попытке улучшить ситуацию на них обратит внимание КГБ.
Кип интенсивно общался с русскими друзьями на эти темы, а мы со Стивеном организовывали прикрытие, демонстрируя увлеченность культурной программой. Однажды вечером отработанная схема дала сбой. На протяжении всего визита наши хозяева забрасывали нас билетами в Большой театр: на оперу – «Борис Годунов», «Князь Игорь» – и на балет – «Спящая красавица» и «Щелкунчик». Хотя Стивен с удовольствием ходил в оперу, балет не вызывал у него восторга. Единственным случаем, когда мне удалось отвести его на балет, была постановка «Жизель» в Художественном театре Кембриджа; в первом акте он начал жаловаться на головную боль, и мне пришлось отвезти его в антракте домой, где произошло чудесное выздоровление. В Москве мы появлялись в опере заблаговременно, так что поднимающийся занавес регулярно заставал нас на своих местах. На балет «Щелкунчик» мы опоздали; когда мы приехали в Большой, двери уже закрывались. Нас второпях проводили в боковую ложу и, закрыв дверь, заперли ее на ключ. Кип, намеревавшийся при первой возможности улизнуть на улицы Москвы, чтобы пообщаться с коллегой Владимиром Белинским на недозволенные политические и научные темы, оказался в ловушке. Он пришел в театр, чтобы помочь нам устроиться, но закрытая дверь отрезала его от мира, и ему пришлось терпеливо высидеть весь первый акт «Щелкунчика». В антракте двери открылись, и он наконец-то присоединился к Белинскому, все это время ожидавшему его в фойе. Так у Стивена появился товарищ по несчастью.
Хотя мы прекрасно ощущали контекст, состоящий из подобных шпионских операций под покровом тьмы, мы также начали понимать, что коллегам Стивена была доступна, хотя и в ограниченном режиме, та свобода, которой могло позавидовать остальное человечество: свобода мысли. В своем невежестве чиновники коммунизма были неспособны измерить истинное значение мудреных научных исследований. Вследствие этого они оставляли ученых в покое, лишь бы те вели себя предусмотрительно, придерживались линии партии и не высказывались против режима открыто, как Андрей Сахаров. В своей книге «Черные дыры и искривление времени» Кип Торн говорит о своем оказавшемся необоснованным страхе за русских коллег, Лифшица и Халатникова, которые хотели мужественно признать несправедливость своей гипотезы о том, что звезда не может формировать сингулярность при схлопывании в черную дыру:
«Для физика-теоретика признавать крупную погрешность опубликованных результатов более чем постыдно. Это удар по самолюбию… Но если из-за совершенных ошибок у американского или европейского ученого страдает только самолюбие, то в Советском Союзе ситуация намного более серьезная. Положение ученого в неофициальной иерархии здесь особенно важно; оно определяет такие возможности, как разрешение на выезд за рубеж, избрание в члены Академии наук, что, в свою очередь, влечет за собой такие привилегии, как удвоение зарплаты и лимузин с шофером в полное распоряжение…»
Лифшиц уже давно был лишен права выезда к тому моменту, когда он, к своей чести, настоял на срочном визите Кипа в Москву в 1969 году: было необходимо тайно вывезти из СССР статью, опровергавшую ранее опубликованное утверждение и признававшую сделанную ошибку. Статья была опубликована на Западе. Как далее пишет Кип, «советские власти так ничего и не заметили».
Стивен легко находил контакт с русскими коллегами, как и он, подходившими к физике эвристически. Их точно так же заботила только суть любой проблемы; детали их не интересовали, а для Стивена, носящего весь багаж своих знаний в голове, детали служили основным препятствием для ясности мышления. Они, как и он, были способны безжалостно отсечь сухие сучья для того, чтобы лучше разглядеть ствол. Этот подход применялся к любому предмету разговора, будь то физика или литература. Они как будто сошли со страниц русских романов прошлого века, напоминая персонажей Тургенева, Толстого и Чехова. Они говорили об искусстве и литературе – как о русских гениях, так и о Шекспире, Мольере, Сервантесе и Лорке. Как и мои друзья-студенты во франкистской Испании, они читали наизусть стихи и писали рифмованные поздравления по любому случаю – включая стихотворения в честь Стивена. Казалось, что еще один репрессивный режим ничего не меняет в их жизни: их страна испокон веков управлялась тоталитарными режимами и не имела опыта демократии, поэтому, как и все предыдущие поколения русских, они находили утешение в искусстве, музыке и литературе. В обществе, подчиненном советскому материализму, культура стала их духовным ресурсом. Через них я прикоснулась к душе этой страны – скорбящей душе России-матушки, навсегда остающейся в памяти своих сосланных детей чередой бескрайних пейзажей, рек и березовых рощ. Их индивидуальности сияли на блеклом фоне обыденной жизни, подобно золотым куполам прекрасно сохранившихся, но не функционирующих церквей, внезапно появляющихся из-за мрачных бетонных конструкций современной Москвы и освещающих серый город своим нарядным блеском.
Стивен легко находил контакт с русскими коллегами, как и он, подходившими к физике эвристически. Их точно так же заботила только суть любой проблемы; детали их не интересовали, а для Стивена, носящего весь багаж своих знаний в голове, детали служили основным препятствием для ясности мышления.
Эти коллеги Стивена с такой же радостью устраивали для нас культурные походы, с какой обсуждали науку. Часто наши экскурсии проводились в формате «два в одном»: научные дискуссии сопровождали осмотр достопримечательностей. Мы бродили по увенчанным золотом церквям Кремля, грубо избавленным от религиозного назначения официозным коммунизмом, не сумевшим, однако, изгнать божественное присутствие из этих стен. Мы стояли, захваченные великолепием огромных иконостасов; рассматривали полы, выложенные полудрагоценным камнем. Мы неторопливо прогуливались по художественным галереям, Третьяковской и Пушкинской; совершили паломничество к уютному деревянному дому Толстого с неизменным чучелом медведя в прихожей со скрипучим паркетом, протягивающим лапу за визитными карточками, и крохотной комнатой с окнами во двор, в которой знаменитый писатель предавался другой своей страсти – обувному делу. Я увезла из сада Толстого охапку опавших шоколадно-коричневых, оранжевых и желтых кленовых листьев.
Мне хотелось увидеть действующую церковь. Мне показали вычурно разукрашенную красным, зеленым и белым церковь Святого Николая в Москве и Новодевичий монастырь в пригороде. Несмотря на монотонные завывания псалмопевцев и молитвенное бормотание прикладывающихся к иконам пожилых прихожан, ни одно из этих мест не произвело на меня впечатления той святости, которой веяло от двух опустошенных маленьких церквей за нашими окнами, как будто бы опечаленных соседством с уродливым массивом гостиницы. Одна из них была сделана из кирпича и увенчана золотым крестом; другая практически целиком состояла из золотого купола. У меня возникло впечатление, что, запретив организованные религиозные практики, коммунистический режим способствовал формированию внутренней духовности, неискоренимой у тех, кто был к ней восприимчив, и невидимой для остальных.
В эпоху космических полетов мы погружались в прошлое, в мир, где жили наши одухотворенные и полные человеческого достоинства новые друзья. По их дорогам ездило очень мало машин, их материальные запасы были скудны, а одежда невзрачна. Несмотря на бесплатность здравоохранения, наш опыт соприкосновения с ним показал, что советских больниц и врачей следует избегать любой ценой. В начале второй недели визита Стивену надо было сделать плановую инъекцию гидроксокобаламина – укрепляющего витамина, который сестра Чалмерс вводила ему в Кембридже раз в две недели. С некоторыми затруднениями коллегам удалось вызвать врача в гостиницу. Когда медсестра вошла в комнату, на один невероятный миг мне показалось, что нас посетила сама мисс Миклджон, великая и ужасная физкультурница из Сент-Олбанс. Из черной сумки были извлечены на свет ее орудия: стальная овально изогнутая чаша, металлический шприц и набор многоразовых игл. Мы оба вздрогнули. Храбрый как никогда, Стивен даже не поморщился, когда она воткнула самую тупую из своих игл в его немощное тело. Слабонервная как никогда, я закрыла глаза и отвернулась.
Мы бродили по увенчанным золотом церквям Кремля; стояли, захваченные великолепием огромных иконостасов; рассматривали полы, выложенные полудрагоценным камнем. Мы неторопливо прогуливались по художественным галереям, Третьяковской и Пушкинской; совершили паломничество к уютному деревянному дому Толстого…
Состоящие из людей в серых плащах бесконечные очереди в магазинах, где наши друзья покупали себе еду, воскрешали мои детские воспоминания о послевоенном Лондоне. Как в ГУМе, государственном универсальном магазине на Красной площади, так и в других близлежащих магазинах вся система как будто специально искореняла у людей желание что-либо покупать. Сначала приходилось стоять в очереди, чтобы убедиться, что требуемый товар есть в наличии; затем следовало отстоять очередь в кассу, чтобы оплатить выбранный товар; с чеком в руках надо было вновь встать в первую очередь, чтобы востребовать свои покупки. Будучи иностранцами, мы пользовались привилегией делать покупки в магазинах для туристов «Березка», жадно изымавших наши фунты и доллары. На прилавках в изобилии громоздились деревянные игрушки, яркие цветные шали, янтарные ожерелья и расписные подносы. Я была уверена, что все товары изготовлены в Советском Союзе, пока не наткнулась на пару черных кожаных перчаток, на этикетке которых стояло: «Изготовлено кооперативом в г. Блэкберн, Ланкашир[98]».
В других магазинах сети «Березка» иностранные покупатели могли приобрести свежие и импортированные продовольственные товары, такие как виноград, апельсины и помидоры, которые были роскошью для среднестатистического советского потребителя. Если можно брать за эталон пищу, предлагаемую в отеле (предположительно первоклассном), то рацион среднестатистического русского состоял из нерегулярных поставок кефира, мороженого, вареных вкрутую яиц, черного хлеба и огурцов. Мясо, которое удавалось раздобыть для нас администрации отеля, обычно было разделено на миниатюрные порции и спрятано в пирожки либо оказывалось твердым и безвкусным как подошва. Моих поверхностных знаний русского языка, который я несколько лет назад пыталась учить на вечерних курсах, явно недоставало для того, чтобы прочитать увесистое меню; указав на выбранное блюдо, мы неизменно слышали ответ, что оно снято с производства.
За первые несколько дней мы отчаялись заполучить приличный обед, съедобный и сытный, но однажды счастливый случай привел нас в ресторан, расположившийся вдали от глаз людских на верхнем этаже гостиницы. Из окон открывался вид на красные кремлевские звезды. За столиком рядом с нами сидел француз, и мы с изумлением наблюдали за ходом его трапезы. С непринужденной уверенностью парижанина, обедающего в одном из лучших ресторанов родного города, он приступил к первому блюду, состоявшему из черной икры, копченой рыбы и холодных мясных закусок со стопкой водки. Затем, в то время как мы возили по тарелкам приплюснутые куски курицы в собственном жире, на его столе появилось главное блюдо. Хрустящие подрумяненные ломтики жареной картошки составляли гарнир для дымящейся сочной печеной осетрины. Мы с завистью наблюдали за его трапезой, смакуя доносящиеся до нас ароматы. Лишь когда он откинулся назад с истинно галльским вздохом и жестом глубокого удовлетворения, до меня дошло, что между нами нет языкового барьера. Я просто должна была спросить его по-французски, какие пункты меню соответствуют икре и осетрине. Он вежливо указал на пункт 32 и 54, создавая заманчивую перспективу приемлемого рациона в оставшуюся часть поездки. Видимо, нас преследовал злой рок: на следующий день ресторан на верхнем этаже оказался закрыт, а пункты 32 и 54 так и не появились в меню ресторанов средней руки.
Моих поверхностных знаний русского языка, который я несколько лет назад пыталась учить на вечерних курсах, явно недоставало для того, чтобы прочитать увесистое меню; указав на выбранное блюдо, мы неизменно слышали ответ, что оно снято с производства.
Нехорошее предчувствие перед каждой очередной трапезой не давало нам покоя. Тем не менее мы с некоторым воодушевлением ожидали заявленной кульминации программы визита – ужина в ресторане «Седьмое небо» на вращающейся части Останкинской телебашни в пригороде Москвы. Башня, являющаяся статусным символом космической эры, тщательно охранялась – возможно, из-за ее стратегического значения, – и в ресторан имели доступ только почетные гости столицы. Но даже им нельзя было подойти к башне вплотную: требовалось подвергнуться процедуре обыска за забором, окружавшим башню по периметру, а затем по подземному тоннелю пройти к лифту. Нас предупредили, что съемка запрещена, потому что в процессе вращения ресторана открывается вид на молочную фабрику («Читай: ракетную», – прокомментировал Кип). Молочная фабрика появлялась в окне с дезориентирующей частотой, когда мы приступили к первой приличной трапезе за несколько недель. Ресторан вращался неравномерно: башня то и дело давала крен, подобно пьяному матросу, благодаря чему следующие двадцать четыре часа мы со Стивеном по очереди запирались в ванной.
Нас не удивило то, что русским не разрешили приглашать нас к себе домой, однако было одно приятное исключение из правил. В последний вечер в Москве нас позвали на ужин в дом профессора Исаака Халатникова. Халатников обладал лучезарной, экспансивной индивидуальностью; это был тот самый русский, с которым мы познакомились на конференции по общей теории относительности в Лондоне в год нашей свадьбы – 1965-й. Такси подъехало к внушительному многоквартирному зданию у реки в центре Москвы. Квартиры были в дефиците и выдавались в порядке очереди членам партии. Новобрачным часто приходилось обитать с родителями в двухкомнатной квартире. К тому же в семье обычно проживали представители старшего поколения, в частности бабушки, чье присутствие было необходимо: они занимались хозяйством и заботились о детях, в то время как дочь или невестка ходила на работу. Зная об этом, мы поразились тому, что квартира Халатникова была выдающихся размеров и состояла из нескольких просторных, хорошо меблированных комнат, оборудованных телевизором и другими современными бытовыми приборами. Вдобавок к этому еда на столе ничем не уступала иному банкету в странах Запада. Среди закусок наличествовали икра, мясо, овощи, салаты и фрукты в изобилии, красиво разложенные на блюдах. Мы со Стивеном были обрадованы, но озадачены. Как вышло, что в обществе, провозглашавшем равенство среди своих членов, семье Халатникова позволялось жить в столь неумеренной роскоши? Как обычно, источником информации стал Кип. Происходящее никак не было связано с научными достижениями Халатникова. Это последствия связей его жены. Валентина Николаевна, крепкая блондинка, на фоне которой мой подарок, состоящий из предметов декоративной бижутерии, смотрелся совершенно неуместно, являлась дочерью Героя Революции. В государстве, где все были равны, некоторые считались равнее других. По праву рождения Валентина Николаевна получила все привилегии новой аристократии, в том числе первоочередное право на жилье и возможность покупать продукты в магазине «Березка».
Кленовые листья, которые я собрала в саду Толстого, стали красноречивой метафорой Москвы – такой, какой мы ее увидели за время нашего визита. С искренним облегчением мы присоединились к аплодисментам пассажиров при взлете лондонского рейса среди бушующей снежной метели в середине сентября. Как и снег, осенние листья были предвестниками зимы в стране, где свобода речи, самовыражения, мысли и движения, принимаемая нами как должное, оказалась заморожена на неопределенный срок. Но насыщенный цвет листьев напоминал о наших стойких друзьях, о мужественных людях, затерянных в этой политической пустыне. С приближением зимы в Кембридже мы почувствовали, что вместе с листьями, сувенирами, деревянными танцующими медведями и фарфором ручной росписи привезли с собой и другие последствия пребывания в стране с репрессивным режимом. В течение нескольких недель после возвращения мы не могли свободно общаться между собой в собственном доме из страха, что у стен могут быть уши. Если таким образом на нас отразилось психологическое давление, под гнетом которого наши друзья находились постоянно, то мы должны были еще больше восхищаться их мужеством. Мы с восторгом воссоединились с нашими детьми, но этот душевный опыт немного отрезвил нас. Как, спрашивали мы себя, справились бы мы с такими обстоятельствами?
На Рождество мы с мамой сводили детей на лондонскую версию балета «Щелкунчик» в Королевский фестивальный зал. Люси была под таким впечатлением от спектакля, что настаивала, чтобы ее называли Клара, как девочку – главную героиню балета. Она проводила все свободное время, танцуя под старую пластинку и изображая собственный вариант трепака, пробегая гостиную по диагонали со взмахами маленькой ножки, а затем с той же скоростью возвращаясь в исходную точку. Яблоко от яблони недалеко падает: Роберт был гораздо менее впечатлен постановкой и предпочел бы пантомиму – любимое рождественское представление отца. Он вертелся на месте весь первый акт, а в начале второго утащил бабушку в коридор под предлогом того, что выпил слишком много апельсинового напитка в антракте. Во время действия было запрещено возвращаться в зал, так что маме пришлось досматривать спектакль по телевизору в фойе, в то время как Роберт с наслаждением наблюдал за движением барж вверх и вниз по Темзе.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.