10. Холодный ветер
10. Холодный ветер
Той зимой в Кембридже мы столкнулись с собственными ограничениями, никак не связанными с политической ситуацией. Конференция в Польше и поездка в Москву, в сочетании с прошлогодними результатами слета в Лез-Уш выявляли новые перспективы и новые проблемы в исследовании черных дыр. Тайной целью всех физиков было открытие философского камня, до той поры не сформулированной единой теории поля, обобщающей все разделы физики. Эта теория объединила бы крупномасштабную структуру Вселенной, о которой Стивен и Джордж Эллис написали книгу, с микроструктурой квантовой механики и физики элементарных частиц, а также с теорией электромагнитных явлений. Черные дыры были соблазнительны тем, что они могли представлять собой ключ к покорению первой ступени этого научного восхождения – объяснению загадочного сходства между общей теорией относительности и законами термодинамики.
Черные дыры были соблазнительны тем, что они могли представлять собой ключ к покорению первой ступени этого научного восхождения – объяснению загадочного сходства между общей теорией относительности и законами термодинамики.
Притягательность этой цели была так велика, что Стивен мог не только продолжать дискуссии, начатые в Москве, на любой конференции в любом уголке земного шара, но и посвящать размышлениям об этих вопросах любое время дня и ночи, не занятое сном. Вопрос о заграничных поездках появлялся на повестке дня с раздражающей регулярностью. Я как заезженная пластинка повторяла свои аргументы, но что могли значить мои переживания по поводу временного расставания с детьми, когда на кону стояло будущее мировой физической науки?
В то же время меня смущало то, что Стивен проводит столько времени по вечерам и в выходные в позе роденовского Мыслителя, положив лоб на ладонь правой руки, пропав в другом измерении, недосягаемый для меня и детей, играющих рядом с ним. Каким бы привлекательным ни был интеллектуальный вызов физики черных дыр, я не могла до конца постичь смысла этого глубокого самопогружения. Сначала я предполагала, что его занимает какая-нибудь математическая проблема; я беззаботно интересовалась, чем он занимается; часто мой вопрос оставался без ответа, и я начинала тревожиться. Может быть, ему неудобно сидеть в инвалидном кресле или он плохо себя чувствует? Может быть, я расстроила его тем, что отказалась ехать на очередную конференцию? Он продолжал молчать или отделывался неубедительным качанием головой, и мое воображение пускалось во все тяжкие: я начинала подозревать, что все вышеописанное в сочетании с многими другими факторами, в том числе унынием из-за ухудшения физического состояния, невыносимо угнетает его. В конце концов, его поза традиционно использовалась художниками для физического олицетворения депрессии.
Было очевидно, что его речь становится неразборчивой; потребовались скучные занятия с логопедом для того, чтобы замедлить ухудшение в звукопроизношении. Некоторые люди, которых он предпочитал считать глухими или скудоумными, не могли разобрать сказанное им. Моя помощь требовалась ему во всем: в любой личной нужде, при одевании и купании, не говоря уже о перемещениях в пространстве. Его приходилось брать на руки при помещении в инвалидное кресло, в машину, в ванну и в постель. Пищу приходилось резать на мелкие куски, чтобы он мог есть ложкой; трапезы становились все длиннее. Ступеньки в нашем доме уже представляли непреодолимое препятствие.
Он все еще мог подтягиваться на руках из кресла – это само по себе служило полезным упражнением, – но необходимо было, чтобы кто-то стоял рядом для безопасности. Естественно, он хотел, чтобы я находилась рядом с ним во время всех поездок.
Я начинала подозревать, что все вышеописанное в сочетании с многими другими факторами, в том числе унынием из-за ухудшения физического состояния, невыносимо угнетает Стивена.
Подавленное чувство вины из-за моего нежелания воспользоваться возможностью путешествовать с ним по планете и неудовлетворение из-за недостатка общения с ним скручивали меня в узел тревоги и отчаяния. Я чувствовала себя путешественником, упавшим в черную дыру: неконтролируемые силы бесконечно растягивали меня вдоль невидимой орбиты, как длинную макаронину.
Проходило несколько дней, и Стивен пробуждался от своего оцепенения. С победоносной улыбкой он объявлял, что разрешил еще одну сложную физическую проблему. Ситуация становилась поводом для шутки лишь тогда, когда все было позади. Поскольку каждый раз обстоятельства были несколько иные, я так и не научилась распознавать симптомы. В то время я постоянно беспокоилась о том, что Стивену нездоровится. Каждый раз я поздравляла его с успехом, но в глубине души понимала, что мы с детьми вступили в битву с неотразимой богиней, впервые явившей свой лик в Америке 1965 года, – Физикой, отнимающей отцов у детей и мужей у жен. После стольких лет я снова вспомнила, что миссис Эйнштейн назвала физику третьей стороной в ее бракоразводном процессе.
Для Стивена такие периоды глубокой концентрации, возможно, представляли собой упражнения, благодаря которым он развил в себе ту безмолвную внутреннюю силу, что дала ему способность представлять процессы в одиннадцати измерениях. Но я не могла распознать, что является причиной его непроницаемости: погруженность в себя или равнодушие ко мне, и воспринимала эти периоды как невыносимую пытку, особенно в случае если они сопровождались прослушиванием опер Вагнера, в частности «Кольца нибелунга», которые Стивен включал на полную громкость в радиоприемнике или на проигрывателе. Именно тогда, вынужденная сдерживать собственный голос и подавлять свою спонтанную реакцию, я возненавидела Вагнера. Музыка была настолько сильнодействующей, что меня непреодолимо влекло раствориться в чувственном многозвучии гипнотизирующих аккордов и захватывающих дух модуляций, но мои повседневные обязанности не давали мне ни на минуту отвлечься от необходимости делать покупки, готовить еду, вести дом, заботиться о детях и Стивене. Ни в кухне, ни в ванной, ни даже в игровой комнате на чердаке было не скрыться от обольстительной музыки, околдовывающей сознание завораживающими гармониями и диссонансами. Я пыталась игнорировать ее манящие, коварные тенета, зная, что для меня, в моем душевном разброде, она представляет опасность. Моим эталоном была открытость и ясность средиземноморской культуры, а не темная угроза северной мифологии, где все герои были обречены на безвременную кончину, а в мире торжествовали хаос и зло. Стивен, по-видимому, был околдован этой силой точно так же, как физикой, – обе они стали его религией, – но мне следовало твердо стоять на земле. Если бы я позволила себе уступить мрачной тирании этой музыки, то мой мир распался бы на мелкие осколки. Вагнер стал для меня олицетворением злого гения, исповедующего философию сверхрасы, демоном, породившим Освенцим и способным сеять раздор. Я была слишком молода, чтобы вынести столь мощное эмоциональное давление.
Слава богу, наши развлечения не ограничивались Вагнером и были достаточно разнообразны. Мы слушали Верди и Моцарта в оперных театрах, оратории Элгара[99] в часовне Кингс-колледжа и «Вечерни» Монтеверди в аббатстве Сент-Олбанс, «Принцессу Иду»[100] в Художественном театре – поскольку Стивен, обладая разносторонним вкусом, был не только вагнерианцем, но и поклонником Гилберта и Салливана. После Вагнера его любимыми развлечениями были постановки «Футлайтс»[101]: летнее представление в университете и зимняя пантомима. Для этих случаев он удерживался от присущей ему язвительной критики. Мне же «Футлайтс» казались скучными, поскольку комедийный уровень представлений никогда не оправдывал нереалистических ожиданий, заданных поколением Beyond the Fringe[102], а что касается пантомимы, то сальные шутки не становились смешнее благодаря их неоднократному повторению с дурацким хихиканьем.
Чтобы чем-то занять одинокие вечера, когда Стивен был погружен в мысли, Вагнер милосердно приглушен, дневные хлопоты отступали, а дети уложены в постель, я купила очень компактное пианино под тем предлогом, что Роберту пора начать заниматься. Окруженная столь безупречно образованными людьми, я стыдилась признать, что уроки требуются мне самой. Я несколько раз позанималась со школьным учителем на пенсии, который, сочувствуя моему увлечению, не сказал, что мне уже поздно учиться играть. Приняв вызов, он научил меня основам теории и гармонии и, к моей радости, позволил самостоятельно выбирать репертуар. Роберт тоже занимался – с молодым учителем, который рисовал картинки танцующих фей в скрипичном ключе и топающих великанов в басовом.
Роберт начал учиться в школе и из счастливого и подвижного ребенка превратился в гораздо более тихого и замкнутого.
Ему было только четыре с половиной года, когда в соответствии с местной образовательной политикой ему следовало начать обучение. Я была уверена в том, что это слишком рано. Некоторое время спустя я прочитала статью, в которой говорилось, что психологически четырехлетний ребенок отличается от пятилетнего на столько же, насколько семилетний отличается от одиннадцатилетнего, и что поступление в школу в столь юном возрасте вредит развитию ребенка. Роберт был застенчивым мальчиком, и когда я спрашивала, чем он занимался в обеденный перерыв, то его ответ неизменно огорчал меня. «Ну, я просто сидел на ступеньках», – пожимая плечами, говорил он. У его начальной школы была превосходная репутация: тут воспитывались наиболее одаренные из отпрысков ученых семей; в школе с филологическим уклоном дети, которые умели быстро читать, достигали наибольших успехов. Через несколько лет ярко выраженный литературный дар Люси обеспечил ей счастливое начало учебы в этой школе. Что касается Роберта, то у него были проблемы с чтением. Я боялась, что это могут сказываться последствия эпизода с глотанием лекарств, но свекровь успокоила меня. Дело заключалось опять же в пресловутом «яблоко от яблони»: Стивен, по ее словам, научился читать, когда ему было семь или даже восемь лет. Теперь-то я поняла, почему Стивен всегда с таким ужасом вспоминал зиму, проведенную семейством Хокинг на Майорке в гостях у Грейвсов. Если в возрасте девяти лет он только-только научился читать, то какое же впечатление на него должно было произвести ежедневное обсуждение и анализ Книги Бытия[103] под всевидящим оком Роберта Грейвса? Стивен мудро рассудил, что не важно, чт? Роберт будет читать, лишь бы он читал, и на этом основании мы пичкали Роберта Beano[104] и всевозможной каламбурной литературой, так что обеды неизменно сопровождались бесконечными вариациями «Тук-тук!» – «Кто там?»[105]; зато читать Роберт стал значительно лучше.
В начале семидесятых понятия «дислексия»[106] в научных образовательных кругах не существовало. Сегодня широко признан тот факт, что Леонардо да Винчи и Эйнштейн страдали от дислексии. Мы подозревали, что у Стивена в детстве была дислексия, а насчет Роберта были уверены; но государственная система не предлагала никаких средств от нее, за исключением дополнительных занятий по чтению. Таких детей в лучшем случае считали ленивыми, в худшем – отсталыми; уже в возрасте пяти лет им предназначали второсортное будущее. Я знала, что Роберт не был отсталым: этот ребенок в возрасте четырех лет в процессе прополки огорода спросил меня: «Мамочка, а как у девы Марии внутри поместился Бог?» Этот ребенок в возрасте пяти лет использовал фортепиано как метафору, чтобы объяснить мне, что такое «отрицательные числа»: «Смотри, мамочка: ноты выше “до” первой октавы – это положительные числа, а ноты ниже “до” – отрицательные».
Я была уверена, что филологический, а не математический уклон школы не соответствует наклонностям Роберта. Новая учительница, появившаяся в школе, когда ему было шесть лет, объявила, что набирает класс с математическим уклоном. Я умоляла ее взять Роберта в этот класс. Она с трудом сдержалась, чтобы не рассмеяться. «Но он не умеет читать! – упорствовала она. – Как он может справиться с математикой?» Я настаивала:
«Пожалуйста, позвольте ему попробовать!» С величайшим скептицизмом она согласилась взять его в класс на три недели. За это время у Роберта не возникло ни одной проблемы с ускоренным курсом математики, а его внутреннее напряжение несколько спало. По окончании трехнедельного срока он принес записку от учительницы, в которой та просила меня подойти к ней после занятий. Мы встретились у ворот школы. «Миссис Хокинг, прошу принять мои извинения, – начала она с преувеличенным раскаянием, – я действительно не думала, что Роберт сможет справиться с ускоренным курсом математики, когда вы просили взять его в класс, но я действительно должна попросить прощения, потому что я была абсолютно не права. Он отлично справляется с математикой – опережает всех остальных на голову». Но математическому классу пришел конец через две четверти, так как учительница ушла в декрет, и Роберт опять остался при своих. Мы со Стивеном легкомысленно предполагали, что наши социалистические принципы обязывают нас дать детям образование в государственной школе, теперь же нам предстояло разрешить ценностный конфликт с далеко идущими последствиями: потребности нашего ребенка вступали в противоречие с нашими политическими убеждениями. Государственная система до сей поры не послужила на пользу Роберту. Ему необходима была похвала за то, что ему удавалось хорошо (в частности, математика), и поддержка, а не бичевание в том, что давалось с трудом (чтение и письмо). Только в частном секторе классы были достаточно немногочисленными для того, чтобы он получал должное внимание. Зарплаты Стивена, которую он получал в колледже на должности с красивым названием «членство за выдающиеся достижения в современной науке», не хватало для оплаты образования сына. Не помогало и то, что к этому времени он уже числился ассистентом по исследованиям в Институте астрономии (с 1972 года – после отставки Фреда Хойла) и занимал такую же должность на кафедре прикладной математики в 1973 году. Как обычно, деньги появились благодаря одному из непредвиденных поворотов судьбы – на этот раз повод был печальным.
Зарплаты Стивена, которую он получал в колледже на должности с красивым названием «членство за выдающиеся достижения в современной науке», не хватало для оплаты образования сына.
В 1970 году, вскоре после рождения Люси, умерла одинокая тетя Стивена Мюриэль. Вместо того чтобы наслаждаться свободой после смерти матери, она просто-напросто зачахла. Деньги, которые она могла потратить в свое удовольствие, например отправившись в кругосветное путешествие, она берегла на черный день, который так и не наступил. Деньги унаследовали ее внучатые племянники и племянницы, среди которых Роберт был ее светом в оконце. Сама по себе унаследованная сумма оказалась недостаточно велика для того, чтобы оплатить долгие годы обучения, но ее решено было преумножить: вкупе с равной долей, полученной от отца Стивена, денег хватило на приобретение маленького домика, который можно было выгодно сдавать в аренду. Половину ренты получали родители Стивена, а другая половина составляла постоянный источник финансов для оплаты обучения Роберта. Кембридж стал подходящим местом для такого предприятия, поскольку собственность была в то время достаточно недорогой, а постоянное присутствие приезжих ученых обеспечивало контингент для рантье. Поскольку я имела опыт ремонтных работ, мне поручили руководство проектом. Покупка и приведение в порядок еще одного дома с последующей сдачей его в аренду стали для меня дополнительной ношей, хотя я и так была занята с утра до вечера. Опыт столкновения с бытовой грязью чужих людей, который я получала благодаря этому новому занятию, повергал меня в уныние. Тем не менее я прекрасно осознавала, что необходимо экономить деньги для оплаты растущих счетов за обучение, и мне приходилось браться за кисть, чтобы один-два раза в год собственными руками производить покраску всего дома. Иногда, в случае наплыва летних посетителей, это приходилось делать чаще.
Постоянная загруженность и утомленность не позволяли мне находить достаточно времени и энергии для моей диссертации. Я закончила сбор материала для первой главы и подготовила несколько собственных оригинальных тезисов. Я заметила ряд вербальных соответствий между харджами и Песней Соломона и удивительное сходство между харджами и мосарабскими гимнами, принадлежавшими христианам, проживавшим на захваченных маврами землях. В удачный день, если все шло по плану, мне удавалось выкроить час для диссертации по утрам, пока Люси была в детском саду, а Стивен на кафедре. Необходимость заниматься собственным исследованием исчерпывала мои физические возможности. Я не смогла бы захватить другие области исследования Средневековья, тем более обратиться к другим темам, которые затрагивались на ужинах в колледже Люси Кавендиш. Я не следила за политической и международной ситуацией и практически не читала. Предложить миру я тоже ничего не могла, кроме растущего чувства собственной неуместности, как на семинарах в Люси Кавендиш, так и у Дронке. Когда мне удавалось вырваться на какую-нибудь из их встреч, мне приходилось, участвуя в дискуссиях, прикрывать недостаток знаний блефом либо хранить тупое молчание. Ситуация была для меня крайне некомфортна: я чувствовала себя обманщицей и перестала посещать оба семинара.
В Люси Кавендиш у меня была одна подруга, Ханна Скольников, с которой я чувствовала себя непринужденно. Ханна, приехавшая из Иерусалима, изучала эпоху королевы Елизаветы и в Кембридже нашла островок спокойствия, где укрылась от стрессов военного положения на родине. У меня с Ханной обнаружилось много общего. Хотя обстоятельства нашей жизни разнились, мы обе пытались вести нормальную жизнь и растить наших трехлеток, Роберта и Аната, в атмосфере напряжения и неопределенности. Когда мы познакомились, я только-только родила Люси, а Ханна ожидала второго ребенка. Ко времени рождения Ариэль мы стали подругами на всю жизнь. Как нельзя кстати, в муже Ханны Шмуэле, занимавшемся классической философией, Стивен обрел достойного партнера для интеллектуального спарринга. Ханна и Шмуэль оказались гораздо более восприимчивыми и чуткими по отношению к нам, чем многие из тех, кто знал нас дольше и – гипотетически – лучше. Когда годовой творческий отпуск Шмуэля подошел к концу и они в страхе вернулись на родину с двумя маленькими детьми, у меня стало еще меньше причин посещать собрания Люси Кавендиш, и я окончательно оторвалась от научного общества.
Это не имело большого значения. Было абсолютно очевидно, что карьера Стивена значит куда больше, чем моя. Его деятельность обещала надолго взбаламутить воды физики, тогда как я при удачном стечении обстоятельств лишь слегка поколебала бы поверхность лингвистики. И, как я часто говорила сама себе, у меня было прекрасное утешение – мои дети, подвижные и забавные, нежные и любимые. Многие из тех, кто пялился на Стивена, не в силах оторвать глаз от уродства, вызванного его болезнью, – те самые люди, которые назвали бы его калекой, – выглядели ошеломленными, когда понимали, что у этого отца – глубокого инвалида есть двое прекрасных детей и каждый из них является примером очевидного совершенства. Гордость за детей наполняла Стивена уверенностью в себе. Он всегда мог отразить сомнения жестокой публики, заявив: «Это мои дети». Та острая радость, которую мы испытывали, любуясь их невинностью и чистотой, их самобытной речью и их чувством чудесного, объединяла нас в благодарной нежности друг к другу. В такие моменты общность между нами укреплялась и росла, включая в себя не только нас, но и наш дом, нашу семью и тех людей, которых мы любили. Семья, наша семья, стала моей raison d’?tre[107].
Многие из тех, кто пялился на Стивена, не в силах оторвать глаз от уродства, вызванного его болезнью, – те самые люди, которые назвали бы его калекой, – выглядели ошеломленными, когда понимали, что у этого отца – глубокого инвалида есть двое прекрасных детей и каждый из них является примером очевидного совершенства.
Я утешала себя тем, что никакие академические успехи не сравнились бы с чувством творческой самореализации, которое я черпала в собственной семье. Пусть долгие часы заботы о ребенке и периоды детского лепета порой казались утомительными, но я была вознаграждена за них возможностью заново открывать мир во всей его волшебной непредсказуемости, глядя на него глазами маленьких детей. К счастью, мои родители тоже получали наслаждение от такого занятия. Никакие другие бабушки и дедушки не радовались внукам так искренне и не баловали так щедро. Мои дети заставляли родителей отвлечься от собственных забот, в то время сосредоточенных на бабушке, чьи здоровье и память ухудшались на глазах. Когда она согласилась переехать в Сент-Олбанс из Норвича, было уже слишком поздно для того, чтобы она могла почувствовать себя уверенно на новом месте; вскоре она упала и сломала руку. Когда я прощалась с ней воскресным вечером начала декабря 1973 года, я уже знала, что вижу ее в последний раз. Я целую неделю оплакивала мою горячо любимую, храбрую и нежную бабушку. Мама позвонила мне в следующую пятницу, 7 декабря, чтобы сообщить печальную, но ожидаемую весть: бабушка скончалась во сне.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.