1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Балезин пожал руку Флерова, пригласил садиться. Техник-лейтенант присел так осторожно, словно боялся резким движением поломать стул. Он скромно сложил руки на коленях, ждал, не задавая вопросов, только краска на щеках и прерывистое дыхание выдавали волнение.

— Мы вас демобилизуем из армии, — сказал Балезин. — Будете продолжать работы, прерванные войной.

— Восстанавливается вся лаборатория? — быстро спросил Флеров.

Балезин уклонился от прямого ответа. Решение ГКО на письмо Кафтанова пришло через два дня после того, как его отправили. Уполномоченному по науке предписывалось организовать работы по использованию атомной энергии, а заодно проверить, как идут аналогичные исследования за рубежом. Сведений об урановых работах в Германии и других странах сразу не получить, ясного представления, какой объем исследований запланировать у себя, тоже не было. Балезин сказал:

— Будет видно… Подготавливаем специальное решение правительства. К вам просьба: набросайте план первоочередных мероприятий, назовите фамилии и адреса людей, которых надо срочно привлечь.

Флеров ходил по столице как в чаду. Он взволнованно писал Панасюку: «Пишу из Москвы. Составляется план работ… В плане и твоя фамилия. Легче будет, если тебе самому удастся приехать в Казань, где, по-видимому, на первое время будет наша база». Друг отозвался немедленно. Он сомневался, нужно ли ехать в Казань. Ведь площадка урановых работ — Ленинград, здесь все оборудование ядерной лаборатории. Не лучше ли начать восстановление исследований в Ленинграде, несмотря на ужасные условия блокады? Какого мнения Игорь Васильевич? Флеров ответил: «Твое письмо переслал целиком И. В. Курчатову в Казань. Я лично согласен, чтобы ты подготавливал базу в Ленинграде… Если тебя не затруднит, разберись в оставленных мною ящиках в ЛФТИ. Там должен быть уран». Все дни, пока шла переписка, Флеров нетерпеливо ожидал обещанного решения. Первая радость от встречи со столицей скоро превратилась в нервное томление. Ничегонеделание было единственным делом, к какому он не был способен. Балезин посоветовался с Кафтановым. Уполномоченный ГКО, уже говоривший с Флеровым, вызвал его на вторичную беседу, потом посоветовал отпустить беспокойного физика налаживать собственную работу. При любой организации урановых исследований она пригодится.

Объявленное Балезиным решение сгоряча показалось Флерову окончательным и мало отвечающим его обширному проекту. Демобилизованный Флеров направлялся в Казань на прежнюю должность в Физико-технический институт. Из представленного им списка физиков-ядерщиков демобилизуется пока один Петржак, он тоже направлен в Казань на старое место, в Радиевый институт.

— А Курчатов? Он же наш руководитель! А Панасюк? И все остальные? Я же столько фамилий вам назвал! — с огорчением говорил Флеров.

Балезин разъяснил:

— ГКО перегружен более важными делами, чем научные исследования. Дойдет наша очередь докладывать в ГКО, решим и этот вопрос.

— Но что я буду делать в Казани? Все оборудование в Ленинграде. Я смогу получить командировку в Ленинград?

— Полет в осажденный город — дело сложное. Но, конечно, поможем. Пока же оформляйте демобилизацию и отправляйтесь в Казань.

Летом Балезин выехал в Уфу. Сюда эвакуировали Украинскую Академию наук, надо было согласовать с ее президентом А. А. Богомольцем некоторые первоочередные работы. У Балезина не выходили из головы урановые исследования. С Богомольцем он не захотел говорить об этом, тот мог придать идее размах, какого она, возможно, и не заслуживала. Лейпунского в эти дни в Уфе не было. Балезин посетил Латышева. Лаборатории харьковского Физтеха не удалось сосредоточить в одном городе. Основную часть вывезли в Алма-Ату, часть осела в Уфе. Напористый Латышев сразу пошел в атаку на представителя ГКО. Жалобы его были как бы специально подобраны в тон мыслям Балезина. Латышев возмущался, что в институте запрещены все работы по атомному ядру, как далекие от нужд обороны.

— Пустяками заставляют заниматься, сущими пустяками! Меня, ядерщика! Неэффективная трата научных сил, вот что это такое!

Латышев и не подозревал, что его возмущение вызовет радостный отклик у представителя ГКО.

— Насколько я понимаю, вы считаете, что возобновление ядерных исследований отвечает требованиям момента?

— Ядерные исследования отвечают любому моменту! — сердито ответил физик. — Ибо в нашей науке нет ничего более важного, чем ядро. Даже во время войны нельзя жить сегодняшним днем. Можете меня расстреливать, если я сказал ересь!

Балезин написал на своем официальном бланке: «Профессору Латышеву разрешается вести исследования по атомному ядру. Отвлекать на другие работы не рекомендую». Ошеломленный физик принял бумагу в обе руки и так растерянно смотрел на нее, словно боялся поверить в удачу.

Возвращаясь в Москву, Балезин с удовлетворением сводил баланс. Три физика могут сосредоточиться на ядерных исследованиях: Георгий Флеров, Константин Петржак и Георгий Латышев. Немного, но ведь и Волга начинается с ручейка.

Кафтанов порадовал помощника: надо готовить постановление ГКО по ядерным разработкам. Запрошенные сведения получены. Дело серьезное, возобновление прерванных войной работ назрело. Их нужно централизовать, а не распылять по институтам, как до войны. И срочно назвать руководителя новой лаборатории.

— Я вызвал из Казани Иоффе и других академиков. Посоветуемся. Светлая голова — Абрам Федорович! Глядит далеко вперед. Я ему верю. Что он скажет, то и сделаем.

Балезин знал, что его начальник испытывает симпатию к старому физику. Когда на Иоффе перед войной пошли нарекания, Кафтанов, в то время руководивший перестройкой высшей школы, горячей всех выступал в защиту ленинградского Физтеха и не останавливался перед ссорой с теми, кто пытался как-нибудь ущемить Иоффе.

В Москву из Казани приехали Иоффе, Хлопин и Капица. В кабинете у Кафтанова академиков познакомили с тем, как идут урановые исследования за рубежом. Кафтанов чувствовал удовлетворение — все трое были поражены размахом, какой придали на Западе урановой проблеме.

Кафтанов сказал:

— Не будем выискивать, кто виноват, что ядерные работы прекратились во всех институтах. Оставим этот вопрос для историков. Надо решить: восстанавливать урановые исследования или нет? Мнение правительства — восстанавливать. А ваше?

Первым нарушил молчание Хлопин:

— Мнение правительства для нас — приказ! Что до Радиевого института, то мы с охотой возобновим исследование распада урана. Перед войной это была практически основная тема наших работ.

Кафтанов поинтересовался, считает ли академик Хлопин правильным то направление и достаточным тот объем работ по урану, которые представлены в Радиевом институте? Хлопин ответил, что деление ядер урана изучали и в институте Иоффе, возвращение к урановой проблеме невозможно без восстановления ядерной лаборатории этого института. Капица подтвердил, что новую лабораторию надо создавать на базе Физтеха и Радиевого института. В его Институте физических проблем тематика далека от урана — менять ее нет резона. Хлопин добавил, что богатые месторождения урановых руд в стране пока неизвестны, основная причина — не искали, внимание отдавали разведке других оруденений. Запасов импортного сырья мало. Надо создать специальные поисковые партии для разведки урановых месторождений. Перед войной кое-что в этом смысле начали делать, но мало.

Кафтанов записывал все предложения. После совещания он попросил Иоффе остаться.

— Итак, новая ядерная лаборатория на базе вашего института, Абрам Федорович. Нужен руководитель. Может быть, вы? Такое у вас имя, такой авторитет!

Иоффе догадывался, что к нему обратятся с этой просьбой. Покойный Киров некогда высказывал похожее пожелание. Возражения, какие Иоффе выдвинул тогда, сегодня были еще весомей. Руководитель нужен не так именитый, как энергичный, молодой, решительный. И непременно специалист по атомному ядру. Сильные ядерщики в стране есть — член-корреспондент Академии наук Алиханов, профессора Курчатов и Синельников, украинский академик Лейпунский. Любой может возглавить проектируемую лабораторию.

— Нет, а кого бы выбрали вы? — настаивал Кафтанов. — Вот дается вам такое право… Выбирать, чтобы без всякого спора… На ком вы остановитесь, Абрам Федорович?

— Я бы остановился на Курчатове, — без уверенности сказал Иоффе.

Балезин, задержавшийся в кабинете Кафтанова, заметил колебания Иоффе.

— Абрам Федорович, мы не слышим твердости в вашем голосе!

Иоффе повернулся к Балезину:

— Нет твердости? Пожалуй, верно. Дело в том, что сам Курчатов отказался от своей прежней тематики, И ядерную лабораторию закрыли по его желанию. Я недавно предлагал ему возобновить ядерные работы. И слушать не захотел.

— Захочет слушать! Объясним положение, — сказал Кафтанов. — Не может быть, чтобы не понял. Такой серьезный ученый! Его книгу по атомному ядру мы со Степаном Афанасьевичем знаем. Хороший труд. И вы рекомендуете! Сталинскую премию недавно получил за противоминную защиту! Степан Афанасьевич, вызовите профессора Курчатова в Москву. И члена-корреспондента Алиханова нужно вызвать. Пошлите срочный вызов в Армению. Он, кажется, там. В экспедиции на Алагезе. Верно, Абрам Федорович?

Он еще не начал твердо ходить по земле после болезни, а уже надо было бегать. «Прочнисты» — лаборатория брони — работали неторопливо — пришлось внедрять свой дух. Тем, кто не принял нового стиля, Курчатов посоветовал перевестись в другие группы. Основная база лаборатории прочности была на Урале, надо было делить время между Казанью и Свердловском. Лев Русинов попросился в помощники, он никогда не занимался броней, но согласился изучить новое дело.

На Севере трудились сотрудники прежней ядерной — Неменов и Щепкин, работами руководил брат севастопольского Анатолия Регеля — Вадим Регель, один из старейших — еще довоенных — помощников Александрова по размагничиванию судов. В Полярном флот готовился к летней кампании 1942 года. Лето предстояло тяжкое — планировались большие проводки судов из Англии. Самолеты гитлеровцев засеивали магнитными минами все выходы из советских баз в океан. У площадок, где шло размагничивание, выстраивались очереди надводных и подводных кораблей: на первых устанавливались на палубах обмотки, питаемые током батарей; подлодки размагничивали «методом натирания» — краснофлотцы, по указанию физиков, поднимали и опускали вокруг лодки кабель. Методы были те же, что и в Севастополе, темпы другие. Малочисленная группа физиков не справлялась. Александров прочел офицерам лекции о размагничивании и, передав размагничивание морякам, улетел в блокированный Ленинград. Неменов уехал в Архангельск организовывать там станцию размагничивания. Щепкин вернулся в Казань. Курчатов и его определил в «прочнисты». В Казани объявился и Лазуркин, Курчатов подумывал, не привлечь ли и его к броневым спецработам. Военно-морское командование потребовало инструкции по размагничиванию речных кораблей: Лазуркин, после Баку защищавший суда от мин в Сталинграде и Саратове, сел писать ее.

В институте снова зазвучал громкий голос Курчатова, в коридорах снова видели его высокую фигуру — уже через месяц после выздоровления он шагал с былой стремительностью, — и вокруг него опять собирались старые сотрудники. «Меняю прежнюю специальность на прежнего начальника», — меланхолично высказался Русинов. И снова руководитель броневой лаборатории сидел на двух стульях, как не раз в прошлом, — сотрудничал с Александровым в противоминной защите и исследовал способы усовершенствования брони. Он был доволен, это все видели. И работа доставляла ему не только внутреннее удовлетворение, но получила официальную высокую оценку: весной Сталинской премией первой степени отметили Александрова и самых видных его помощников по размагничиванию на разных флотах: Бориса Гаева, Петра Степанова, Вадима Регеля, Владимира Тушкевича, Игоря Курчатова.

И когда в августе в Казань примчался Флеров, он со смятением убедился, что Курчатов и не помышляет о возвращении. И если бы он рассердился на ученика, если бы с гневом выговорил, что во время войны имеются более важные проблемы, чем исследования, сулящие успех лишь в отдаленной перспективе, технику-лейтенанту Флерову, еще не сбросившему военный мундир, стало бы ясней душевное состояние учителя. Но Курчатов добродушно расспрашивал, как прошла беседа с Кафтановым, соглашался, что засекречивание работ по урану за границей свидетельствует, что им придают военное значение, одобрил идею Флерова возобновить самостоятельно ядерные исследования, обещал свою помощь — приходите, если что не получится, посодействую. Флеров жаждал не помощи — руководства. Курчатов улыбался, размеренно поглаживал отрастающую черную бороду — странно было видеть так резко изменившееся лицо. В его словах было желание посочувствовать, а не стремление вмешаться — именно о таком стремлении, о властной руке Курчатова мечтал ученик…

Флеров переходил от радости к отчаянию — радовался, что наконец вернулся к любимому делу, отчаивался, что любимое дело не налаживается. Для опытов отвели помещение в этнографическом музее. Под чучелами — иные были так тяжелы, что не отодвинуть, — он установил скудную аппаратуру. Каждый прибор, каждый метр провода, каждый реостат и выпрямитель выпрашивался — оборудование не давали, а одалживали, даже стол со стулом дали до востребования. В унынии физик-одиночка твердил себе, что все переменится, как только выйдет правительственное решение. Стараясь сохранить бодрый тон, Флеров засел за письмо Панасюку: «Наконец-то пишу тебе из Казани. Приехал сюда несколько дней назад. Начинаю работу, правда, не в том масштабе, как я тебе писал из Москвы… Постановления… достаточно авторитетных организаций о начале работ еще нет… Виделся с Игорем Васильевичем. Работа в основном будет разворачиваться в том же направлении, что и до войны. Поэтому очень нужны будут все радиотехнические детали: лампы, лабораторные мелочи… Упаковывать придется отдельно — веши очень важные — уран, ионизационную камеру».

В музей пришел Петржак. Приехав в Казань до Флерова, он получил срочное задание — просвечивать швы подводных лодок. Он со смехом рассказывал, как ошеломила его начальство бумага из Москвы за подписью замнаркома обороны.

Уже вечером 22 июня 1941 года на столе Петржака — он вернулся с загородной прогулки — лежало четыре повестки в военкомат. 28 июня он участвовал в сражении на Карельском перешейке, потом его перебросили на Волховский фронт — почти год провоевал начальником разведки артиллерийско-зенитной части. Командир части, получив вызов, накинулся: «Говори прямо — кто ты?» — «Лейтенант Петржак, товарищ майор». — «Врешь, не так отвечаешь! Сам знаю, что лейтенант. В штатском ты кто?» — «Научный работник». Командир, подписывая отпускную, ворчал: «Разберешь тебя! Ученый, и видать, не малый — замнаркома твоей особой интересуется. А материшься ядреней матроса!»

— Что делать? — с тоской спросил Флеров.

— Ждать, — мудро посоветовал друг.

Флеров вскочил и нервно зашагал между чучел:

— Не буду ждать! В Москве обещали командировку в Ленинград. Я поеду доставать оборудование и материалы. Без них стоящего эксперимента не поставить!

Нетерпеливо ожидавший перемен Флеров не знал, чго именно в эти дни все, чего он так горячо добивался, уже свершилось. Возвратившийся из Москвы Иоффе вызвал к себе Курчатова и передал, какой шел разговор у Кафтанова. Курчатов хмуро ответил:

— Я не уполномочивал вас, Абрам Федорович, рекомендовать меня в руководители новой ядерной лаборатории.

— Спрашивали моего мнения. Мое мнение именно такое — вы всех лучше поведете дело. На днях вас вызовут в Москву. Если несогласны, сможете сами объявить об этом.

Остаток дня Курчатов сидел за столом, хмурый, погруженный в какие-то невеселые размышления. Сотрудники редко видели его таким и старались не отвлекать от дум. Вечером появился Александров. Этот человек, живой и непоседливый, единственный среди физиков практически не имел постоянного места — его вызывали то в Ленинград, то в Москву, то в Мурманск, то еще куда-нибудь — и он, не медля и не загружая себя большим багажом, летел, мчался в поезде, трясся в автомашинах, качался на палубах судов. Он был одним из тех немногих друзей, с которыми Курчатов душевно делился всем, что радовало или тревожило.

— Анатоль, надо поговорить, — сказал Курчатов.

Они остались одни в комнате, сотрудники давно удалились, а друзья разговаривали. Курчатов твердил о своих многочисленных сомнениях, друг методично опровергал их.

Час шел за часом, день превратился в вечер, вечер стал ночью, приближался рассвет, а два человека все спорили, в споре рождалась истина. Ни один не мог бы сказать, что заранее знает, какая она, истина, зато можно было найти явные заблуждения, ошибки, пристрастия — и отмести их. Один с горечью вспоминал, как в Академии наук отвергли составленную им программу использования урановой энергии; второй отвечал: мало ли что было когда-то, надо смотреть вперед, а не назад! Но ведь сейчас материальных возможностей куда меньше, чем до воины, говорил один. Ну и что, отвечал другой, материальных возможностей меньше, понимания больше — это важней! Опять начнутся придирки, что отвлекают силы от насущных оборонных дел на какие-то абстрактные исследования, сетовал один. Нет, возражал другой, придирок больше не будет, овладение цепным распадом урана стало важной военной проблемой — это теперь вовсе не абстрактное исследование. Но ведь есть физики и покрупней меня, доказывал один, скажем, Иоффе или Капица, тот же Алиханов, — почему бы им не возглавить ядерную лабораторию? Вот уж абстрактное рассуждение, сердился другой, Ньютон, наверно, всех вас крупней как физик, а мог бы он заняться распадом урана? В этой специальной области нет сегодня в стране крупней специалиста, чем Игорь Курчатов! А я так хотел после войны покончить с наукой, жаловался один, стать моряком, сменить лабораторию на тесную каюту, по утрам, вместо ускорителей, видеть перед собой неспокойное море, зарю, рождающуюся в далеких волнах. Бред! — восклицал другой. Такие фантазии рождаются только от отчаяния, от сознания провала своей научной работы, а где он, провал, где? Пришло признание, обеспечена поддержка правительства, имеется прямой призыв возвратиться к ядру — чего еще желать? Твой жизненный путь один — наука, глубинные тайны ядра!..

Забрезживший в окне рассвет прекратил дискуссию друзей. Днем ничто не показывало, какой жестокий спор был в эту ночь у руководителя лаборатории броневых материалов, так и не успевшего ни минуты соснуть.

Вскоре пришел вызов из Москвы. Марина Дмитриевна встревожилась: зачем вызов, не новая ли разлука? Курчатов пожал плечами — не знаю, в Москве все разъяснится…

В Москве, от Кафтанова, Курчатов услышал, что в западных странах не только не прекратили исследований урановой проблемы, но и ведут ее во все убыстряющемся темпе и что правительство намерено развернуть такие же работы у нас. Как он относится к тому, чтобы возглавить «урановую проблему»?

— Разрешите мне дать ответ завтра, — сказал Курчатов.

И опять всю ночь он не спал, уставясь открытыми глазами в темноту. Он все возвращался мыслью к тому, о чем недавно так долго спорил с другом. Но теперь он рассматривал тот ночной спор как бы с иной стороны. Ключ к будущему ищи в прошлом! Правильно ли он поступил, когда отказался от продолжения старых работ? Да, правильно! Он страшился в те первые, самые страшные дни войны, что кто-то сурово укажет пальцем: «Дезертируешь в абстрактные темы, чтобы стать подальше от фронта!»

Помощники недоумевали, ученики растерялись, а все было так просто! И когда кто-нибудь упрашивал возвратиться, он отворачивался — просьбы шли от своих, от заинтересованных, от пристрастных. Сейчас зовет обратно правительство. Правительству виднее, как распределить народные силы, чтобы каждый принес максимальную пользу, и оно говорит: вернитесь к прежним работам, они нужны стране! Если сегодня мы не позаботимся о том, что будет завтра, мы проиграем завтрашний день. Так надо понимать решение правительства.

Правильно, правильно — сегодня отпадают все причины, мешавшие продолжать урановые исследования: сокращение средств, урезанные штаты, неизбежная переброска лучших сотрудников в оборонные лаборатории… Вот она, вот та минута, какой он так нетерпеливо, так жадно, так долго ждал! Значение урана оценено, грядущая великая роль ядерных цепных реакций осознана! Разве не оттого, что не было объективной оценки, впадал он в уныние в первые месяцы войны? Разве не это заставило его с горечью уговаривать себя больше не возвращаться в науку, что лучше ему после войны отдаться старой страсти — бродяжничать по морю? Каботажный пароходик вместо института, крохотная каюта вместо физического кабинета, узенький командный мостик вместо гигантского циклотрона… С этими фантазиями покончено бесповоротно! Он возвращается в науку, возвращается на старое свое место, но не одиноким энтузиастом с группкой друзей, таких же энтузиастов, нет — руководителем важных исследований, уполномоченным самим правительством! Материальные возможности у страны теперь, правда, меньше, чем были до войны, но его, Курчатова, новая роль куда ответственней, она качественно иная!

Курчатов мысленно видел Кафтанова. Высокий, почти на два метра, массивный, вероятно, за сто килограммов, уполномоченный ГКО развалисто прохаживался по ковровой дорожке — надо было поворачивать голову вслед за ним. Он доказывал, убеждал, обещал — Курчатов восстанавливал в памяти его речь, удивлялся ей. Сын малограмотного лисичанского рабочего, сам в молодости рабочий, этот грузный человек, ныне нарком высшего образования и организатор науки, упрашивал Курчатова, известного ученого, не забывать своего научного призвания, предлагал отойти от близких интересов трудного сегодняшнего дня ради дальних интересов науки. Немцы штурмуют Сталинград, их альпинисты водрузили свастику на Эльбрусе, Ленинград задыхается в блокаде — член правительства обещает найти ресурсы, чтобы начать работы для далекого, еще не видного, отнюдь не завтрашнего завтра!

— Я согласен! — сказал он на другой день Кафтанову.

— Отлично. Прошу познакомиться с некоторыми материалами. Потом пойдем представляться заместителям председателя Совнаркома.

Теперь Курчатов сидел рядом с уполномоченным ГКО — кресло против кресла. На коленях собеседника покоилась папка с бумагами, он отвечал на вопросы Курчатова, заглядывал в нее. Все немецкие физики, прославившиеся до войны работами по атомному ядру, сведены в несколько групп — в Берлине, Гамбурге, Лейпциге, Гейдельберге. Каждая группа получает уран и тяжелую воду. Уран поставляют рудники Иоахимсталя; кроме того, немцами в Бельгии захвачено около тысячи тонн первоклассной африканской руды из Катанги, которую союзники почему-то не вывезли перед наступлением немцев. Трофейная руда перерабатывается на немецких заводах.

— Какой просчет союзников! — Курчатов покачал головой. — Ценнейший подарок тем, кто в Германии готовит урановую бомбу! Кстати, немцы тоже прекратили публикации, связанные с ураном?

Немцы об атомной бомбе не говорят, об «урановой машине» тоже помалкивают, но статьи о радиохимических экспериментах, относящихся к делению урана, в печати появляются — можно судить об этом по журналам, поступающим через нейтральные страны. Тяжелая вода привозится из Норвегии, там изготовляется свыше 95 % мирового количества этого материала. Немцы строят и свой завод тяжелой воды, но он будет меньше. В процессе строительства шесть циклотронов, изготовление их идет секретно, но отнюдь не сверхбыстрыми темпами: раньше чем через год ни один не войдет в строй. Хотели демонтировать циклотрон в Париже, в лаборатории Жолио, но почему-то оставили. В других оккупированных странах выискивают в институтах все, что может пригодиться физикам, и переправляют добычу в Германию. Среди ограбленных и Харьковский физико-технический. Туда явился специальный отряд под командованием двух ученых, одетых в генеральские мундиры, — Эриха Шумана и Курта Дибнера.

— Известные фамилии! С Шуманом до войны многие поддерживали связь, его хорошо знает академик Иоффе.

Собеседник продолжал:

— Генералов-физиков консультировал третий физик, тоже в военной форме, но чином ниже — Фриц Хоутерманс. Вам знакома эта фамилия?

Курчатов еле удержался от гневного восклицания. Ему не только фамилия знакома, ему хорошо знаком носитель этой фамилии! Три года этот человек работал в харьковском институте, сделал несколько интересных исследований, одно с ним, с Курчатовым, всех удивлял полетом фантазии, многие считали его чуть не гением… И все сочувствовали — эмигрант, страдалец, столько вытерпел от фашизма! А он в военной форме явился грабить харьковский Физтех! Знали, кого послать! В Харькове от Хоутерманса не было секретов! И сильно пострадал институт?

— Точных данных нет. Отвоюем Харьков, узнаем. Нам сообщили, что большой ускоритель стоит. Грабители, кажется, больше нацеливались на вспомогательное оборудование, чем на крупные установки.

— Лабораторное оборудование наши успели вывезти сами.

Собеседник поинтересовался, как оценивает Курчатов факты, которые ему сообщены. Можно ли считать, что немцы форсируют изготовление атомной бомбы? У Курчатова не создалось впечатления, что немцы близки к решению проблемы бомбы. Зато они могут накопить огромные массы радиоактивных материалов. Если будут и впредь беспрепятственно получать тонны тяжелой воды, то при их богатстве ураном они создадут запас, равноценный тоннам радия. Осыпать такой радиоактивной пылью территории противника — и целые страны превратятся в пустыни!

— И этот вариант не исключен. Теперь я сообщу, что известно о работах по урану в Америке. Сведения самого общего характера, но, может быть, они прояснят вам, куда направлены усилия американских физиков.

Догадка Флерова полностью подтвердилась. Исследования по урану опубликовывать в открытой печати запрещено. Все крупные ядерщики работают в закрытых лабораториях под охраной. Им доставляют уран и графит. Любопытен тот факт, что уран на рынке полностью пропал. Замнаркома внешней торговли Сергеев поехал в Америку договариваться о поставках по ленд-лизу. Среди прочих был и заказ от зампредсовнаркома Первухина закупить для физиков килограммов сто урана. В уране наотрез отказали. Никель дают, медь, алмазы, качественную сталь, оружие — все первостепенные военные материалы! А урана ни одного фунта! А ведь известно, что в Нью-Йорк привезли из Катанги тысячи тонн урановой руды — все, что там имелось, — и руда направлена на переработку. Сверхсекретный, особо закрытый материал — вот каков сегодня уран в Америке! Что до тяжелой воды, то заводы по ее производству строятся, но без спешки. Зато огромны заказы на графит — и требования к его чистоте такие, каких заводы-изготовители еще не знали. Вам что-нибудь говорит эта информация, товарищ Курчатов?

— И очень многое! Немцы в качестве замедлителя нейтронов выбрали тяжелую воду, американцы — графит. Тяжелая вода эффективней, но графит получить проще. Разрешите вопрос, не так научный, как личный. Не знаете ли, что делает в Америке Гамов? Это сильный физик, тоже из специалистов по атомному ядру. Мы когда-то ждали от него великих работ.

Собеседник не удивился вопросу.

— О Георгии Антоновиче Гамове немного знаем. Все-таки бывший соотечественник, интересно, как держится за рубежом. Нет, крупными успехами пока не блеснул. Судя по отзывам, главное его достижение — исследование, проделанное еще в Ленинграде. Пишет популярные книги, печатает работы по эволюции звезд… Сейчас усиленно просится в круг физиков, занятых урановой проблемой. А его не пускают. Похоже, что у американцев нет к нему большого доверия. Вас это удивляет или огорчает?

Курчатов не испытывал ни удивления, ни огорчения. Он выслушал новости о Гамове равнодушно: вроде бы попросил деловой информации, получил такую информацию и, как говорится, принял ее к сведению. Гамов теперь был в далеком прошлом, его поступки лишь вызывали некоторый холодный интерес. Еще через несколько лет профессор В. С. Емельянов, приехавший из Америки, рассказал Курчатову о том, как жил и что делал в те годы Гамов, и был удивлен, что и интереса у Курчатова уже никакого не было к судьбе бывшего соотечественника и товарища по науке.

Кафтанов поднялся:

— Игорь Васильевич, нас ждут в Кремле.

По улице мела свирепая поземка, снег шипел, переметываясь по тротуару. Панасюк пошатнулся на перекрестке, но устоял на ногах. Перед глазами забегали тусклые искорки, дыхания не хватало. Он переждал минутку и снова пошел. Не торопиться! Медленно можно идти километры, быстро не пройти и сотни шагов. Дорога становилась все тяжелей. Злая поземка превращалась в штормовой ветер. На перекрестке надо было стоять, набираясь духу, прежде чем рисковать пересекать улицу. Панасюк упрямо тащился вперед. Сегодня выдался свободный день. Если он не использует его для посещения Физтеха, скоро выбраться туда не удастся.

На одном из перекрестков Панасюк нагнал мужчину, отдыхавшего перед переходом через улицу. Мужчина слабым голосом позвал:

— Игорь, ты? Пойдем вместе.

Панасюк узнал Сергея Баранова, тоже физтеховца из лаборатории Алиханова. Все изменились в дни голода, многих, сильно опухших, было не узнать при встрече, но этот человек, здоровяк, альпинист, лишь похудел и посерел. Он же так смотрел, словно не верил — Панасюк ли это? Панасюк не видел Баранова с первых дней войны, но знал, что тот отказался эвакуироваться в Казань и остался с родителями в Ленинграде. Панасюк спросил, как зимуется, как бедуется?

— Как видишь, стою на своих ногах. На Эльбрус по-старому не взберусь. Отец пятнадцатого декабря скончался… Мама тоже плоха, сама говорит, что до весны не дотянет. Ты не к нам ли?

— К вам.

И, шагая с Барановым под руку, Панасюк рассказал, что получил от Юры Флерова важное письмо. Флеров начинает кампанию за возврат к урановым исследованиям — написал докладную Кафтанову, выступал в Казани перед академиками, теперь просит проверить, в целости ли оставленные материалы и приборы.

Баранов с удивлением слушал Панасюка.

— И ради этого потащился в такую даль? А как будешь возвращаться? И что за спешка? Куда ваши ядерные богатства денутся?

— Надо бы посмотреть собственными глазами…

— Все на месте. Незачем идти. Постоим на уголке, и возвращайся восвояси. Я сам все проверю. И скажу Павлу Павловичу, что ядерное оборудование может скоро понадобиться.

Дальше Баранов пошел один. В Физтехе он зашел в бывшую лабораторию Алиханова, опустевшую, промерзшую — в углах поблескивал лед. Баранов взял бумагу и карандаш и направился в жилой флигель. Жилым он назывался, потому что, единственный в институте, отапливался. Кобеко, заменивший Иоффе, получил разрешение разобрать на дрова оставленный жильцами деревянный дом неподалеку. Сперва старались добыть топливо собственными руками, но на разборку бревен не хватило сил. Кобеко попросил подмоги, из 12-го танкового полка пришла машина и быстро развалила строение, танкисты помогли перенести бревна и доски — в печах запылал огонь. Сотрудница Физтеха Наталья Шишмарева, одна перетащившая на санках библиотеку Института химической физики в Физтех, радовалась больше всех: на спасенные книги химфизиков и на библиотечные шкафы Физтеха уже поглядывали тоскливыми глазами замерзающие люди.

В бывшей квартире Александрова жарко пылала плита, на плите стояли чаши и реторты со змеевиками и охладителями. Кухня напоминала лабораторию алхимика. Здесь добывали пишу из технического материала. На складе обнаружили бочки с олифой. Кобеко придумал извлекать из олифы льняное масло, вполне пригодное в пищу. В Физтехе оставалось 17 научных работников и 50 других сотрудников, почти всех переселили из квартир в жилой флигель, многие поселились тут с родителями и детьми, — дополнительное масло помогало сохранить силы. Сам Кобеко командовал на кухне помощниками — женой Софьей Владимировной, главным алхимиком, и ее подсобниками.

— Граммов по двадцать выдадим сегодня, — радостно сказал он Баранову. — Главная задача — отмывка олифы от солей свинца — решена простым выщелачиванием водой. После возгонки и конденсации такой получается продукт — прелесть просто! Так что у вас с заданием, Сергей Александрович?

Баранов показал, как решает порученную ему задачу. Кобеко одобрил замысел. Баранов ушел в комнатку, где можно было работать в тепле. Кобеко удалился к себе. К нему сегодня часто входили сотрудники. По институту ползли разные слухи, надо было удостовериться, что в них верно. Кобеко радовал каждого. Да, правильно, на другой берег Ладоги Борис Джелепов доставил из Казани вагон посылок и продовольствия для физтеховцев, скоро начнут перебрасывать в Ленинград. Из Мурманска вылетает Александров, и это верно — начинаем главную нашу весеннюю работу, размагничивание кораблей Балтфлота: бывшая группа Владимира Тучкевича — он до декабря руководил в Ленинграде и Кронштадте размагничиванием — теперь основательно пополнится и укрепится. В Смольном получены новые оборонные задания, подберем толковых исполнителей, начнем выполнять. Важных дел хватит на всех, позаботимся, чтобы сил хватило!

…Невозможно писать о ленинградских физиках в годы войны без того, чтобы не сказать о профессоре Павле Павловиче Кобеко, оставленном в осажденном городе в качестве заместителя Иоффе. Люди бывают разные. Одни и в спокойное время и в трудные дни мало меняются. Другие, энергичные, деловые, говорливые, «фигуры переднего плана» обычного времени, в страшных испытаниях теряются, стушевываются в незаметность, уклоняются от роли руководителя. А есть и третья порода — обычные, нормальные, часто и малоприметные в своей обычности, они вдруг преображаются, когда жизнь потребует великого напряжения, они как бы вырастают, а не умаляются в часы испытаний. В этих людях как бы дремлет внутренний — и до времени невидный — заряд подвига, и они совершают подвиги, когда того потребуют обстоятельства. Именно об этих людях сказал свое знаменитое Федор Тютчев: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Таким человеком был и Кобеко. Какими бы придирчивыми мерками ни мерять его деятельность в годы войны, иначе как подвигом ее не назовешь.

Для роли, которую он сыграл в институте, командуя группой оставшихся физиков и технических сотрудников, решительно не подходят обычные административные термины — распорядительность, расторопность, благожелательность, понимание, содействие, обеспечение условий… Собственно, все они годятся, но если к ним добавить слов из совсем другого обихода: нежность, участие, заботливость, сострадание, готовность все отдать ради того, чтобы облегчить участь страдающего человека. Он был администратором, это являлось главным, но еще больше другом, душевным товарищем, что-то отцовское порой чувствовалось в его отношении к каждому, над кем он начальствовал..

Это он сам потащил алихановца Сергея Яковлевича Никитина на санках в госпиталь, когда тот, вернувшись в марте 1942 года в родной институт после двухмесячной болезни, свалился там — больные ноги не держали — и не мог самостоятельно сделать и шага. И потом, когда Никитина вторично поставили на ноги, заботливо способствовал его эвакуации на Большую землю.

Это он вскакивал на старенький велосипед — единственное средство транспорта — и неторопливо накручивал на колеса километры заснеженных, нечищенных, в колдобинах и выбоинах мостовых — на «другой конец света», на Васильевский остров или Обводный канал, чтобы доведаться, почему третий день не является на работу живущий дома сотрудник или чтобы раздобыть этому сотруднику в райвоенкомате отсрочку от нового призыва, ибо тот человек «занят выполнением наисрочнейшего, буквально ни на час не отлагаемого военно-технического задания».

Это он, как уже говорилось, разведав на складе несколько бочек олифы, наладил ее очистку от солей свинца и других вредных примесей и в самые трудные дни голода снабжал своих работников регенерированным льняным маслом, а когда своя олифа кончилась, вступил в соглашение с заводами, где олифа имелась, — чистил и ее, оговаривая для своих определенный процент «продукции».

Это он — тоже из оговоренной доли — получал из деревообделочных мастерских сохранившийся там столярный клей и очищал его, освобождая от привкуса дохлятины, — и бывший клей становился пищевым продуктом.

Это он, деятельнейший член комиссии по реализации оборонных изобретений, заседавшей в Смольном, два-три раза в неделю крутил на велосипеде — десять километров туда, десять обратно — на заседания, на которых рапортовал о выполнении полученных ранее заданий, принимал задания новые, консультировал, подсказывал решения, был вдумчивым, строгим, доброжелательным экспертом.

Это он организовывал для каждого задания особые группы и обеспечивал их работу — материалами, советами, дружеским нажимом, строгим контролем, а временами и неизвестно как добываемыми в Смольном добавками к скудному пайку. И когда летом 1942 года «самой горячей точкой» стало размагничивание и в парке, за оградой института, бригада Валентины Иоффе, дочери академика, до ночи на свежем воздухе, вдали от металлического оборудованния, искажавшего показания, градуировала приборы, он, бессонный и громогласный, в три часа утра будил своих «размагнитчиков», весело напевая: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало….»

И это он, худой, жилистый — в чем лишь душа держалась, — широколобый, широкогубый, никогда сам не теряющий бодрости, ревниво следил, чтобы и товарищи не падали духом и не только аккуратно и в срок выполняли все умножающиеся военные задания, но и не забывали, что они ученые-физики, что у них имеются и свои исследовательские темы и что даже в нынешние тяжелые времена нельзя забрасывать научное творчество. И хоть в институте осталась лишь малая толика прежнего коллектива, он периодически созывал ученые совещания, и на них заслушивались отчеты по темам, обсуждались подготовленные диссертации — и не было случая, чтобы потом — уже на нормальном Ученом совете — не присуждалась научная степень за работы, проделанные и получившие одобрение в эти блокадные годы…

…Когда Баранов ушел, Кобеко склонился над «прогибографом», новым физическим прибором, срочно конструируемым в институте. На полу лежала груда металлических прутьев, выломанных из институтской ограды, — это и был материал для создаваемого прибора. На столе стояли метеорологические самописцы, тоже элементы «прогибографа». К весне на «Дороге жизни» по Ладоге стали проваливаться под лед автомашины. Аварии были загадочны — под лед уходили чаще других не тяжело груженные машины, шедшие с востока, а машины из Ленинграда, вывозившие людей. Измерения показали, что авариям предшествуют колебания ледовой поверхности. Движение машин вызывало раскачку льда, на какую-то пока неизвестную скорость лед резонировал особенно сильно. Нужно было определить эту опасную скорость, чтобы запретить ехать с ней. Кобеко дал идею самописца, регистрирующего колебания, Рейнов, мастер по приборам, придумал конструкцию. Рейнов жил в Смольном, постоянно работал при комиссии по реализации оборонных изобретений — он, как и Кобеко, был ее членом, — но часто приходил в Физтех, в свою прежнюю лабораторию.

Вскоре появился и Рейнов. Ему сегодня повезло — из Смольного шла машина на фронт к Белоострову, его довезли до института. Обратно машина, если уцелеет, вернется под вечер, можно будет, кому надо, поехать в центр. Рейнов положил на стол два куска хлеба: один граммов на сто двадцать, другой граммов в сто. Рейнов числился в «шишках», ему, как «тыловому военному», даже в самом голодном месяце, в декабре, давали в Смольном не только по 250 граммов хлеба, но и немного горячей пищи. Сам вечно голодный, он, приходя в Физтех, приносил часть своего пайка.

— Замечательно! — воскликнул Кобеко. Он завернул кусок побольше в бумагу и отложил в сторону. — Это Жене Степановой, если не возражаешь. — Степанова недавно принесла в Физтех истощенную трехлетнюю девочку, родители которой погибли от голода, — весь институт, отдавая крохи от своих пайков, старался спасти девочку. — А это мне. — Разрезав кусок пополам, он кинул половину своей порции в рот, другую спрятал в карман. Рейнов молча следил за его движениями. Кобеко весело сказал — Не гляди так жадно, все равно не дам — это жене.

Рейнов, смутившись, пробормотал, что принес хлеб не для того, чтобы выпрашивать его обратно. Рейнов стал увязывать проволокой прутья. Прибор превращался в прочную конструкцию, она должна была работать в ветер и мороз, в снегопад и обрастая льдом. На дворе темнело. Физики зажгли масляную коптилку. «Прогибограф» водрузили на фанерный лист, проверили, как стрелка записывает на барабане колебания фанеры. В кабинет вошел красноармеец и сказал, что машина ожидает физика. Рейнов с сомнением смотрел на прибор. Может, не возвращаться? За ночь он выправит недочеты, а в горком воротится утром. Кобеко знал, что в Смольном вечерами давали черпак каши, жидкой, как суп, или супа, напоминающего разведенную кашу. Потерю горячей еды ничем нельзя было компенсировать.

— Иди, иди! Я сам поработаю ночью. Завтра повезем демонстрировать.

Было уже темно, когда Баранов, прошагав через всю Выборгскую сторону, подходил к Московскому вокзалу. До дома было еще не близко, но ему захотелось зайти к профессору Вериго — у него он проходил аспирантский стаж. Может быть, надо ему помочь?

Вериго жил на улице Восстания, неподалеку от Знаменской церкви. Баранов часто бывал в его квартире и с опаской вспоминал огромную, похожую на зал комнату профессора. И в хорошие годы здесь было холодновато, в эту же зиму вряд ли много теплей, чем на улице. Не замерз ли старик? Баранов успокаивал себя — Вериго не из тех, кто погибает от холода. Крепче дуба, несокрушимей скалы! Сколько раз вместе поднимались на Эльбрус, и этот человек, старше своих студентов на добрых четверть века, карабкался по кручам, как горный козел. Крупный ученый, видный специалист по космическим лучам — всему можно учиться у него: и физике, и спорту, и человеческому благородству, и тонкой воспитанности, и дружелюбной вежливости… Все же Баранов постучал в дверь с беспокойством.

Послышались шаркающие шаги, знакомый, только очень усталый голос спросил, кто пришел. Баранов крикнул:

— Это я, Александр Брониславович, Баранов!

— Ты, Сережа? — Вериго впустил ученика. — Вот уж не ожидал.

Он шел впереди, показывая дорогу. Баранов, пораженный, остановился на пороге. В большой — метров на пятьдесят — комнате на стенах нарос лед, углы затянуло инеем. И она казалась скорей складом или мастерской, чем кабинетом ученого: у стены стоял токарный станок, в углу возвышались горкой части разобранной автомашины, на полу лежал развинченный мотоцикл, неподалеку остатки двух других, используемых, по виду, на запчасти. В свисавший с потолка деревянный пропеллер была вмонтирована лампочка — запыленная, потемневшая, она сейчас не горела. А у голландской кафельной печи, огромного красивого сооружения, профессор устроил горный бивак поставил небольшой шатер, крышу покрыл — для утепления — матрацом, портьерами, шубами, коврами, даже лыжным костюмом, к боковым стенкам придвинул шкаф и буфет, как бы защищаясь ими от ураганных ветров.

Вериго пригласил гостя в шатер. Внутри стояла койка, стол, у стола табуретка. В маленькой печурке тлел огонек, железная труба, аккуратно вделанная в кафель печи, шла на уровне головы. Светила крохотная лампочка: питавший ее аккумулятор был упрятан под стол. На столе возвышалась стопочка книг. Было уютно, светло, теплей, чем в комнате. Вериго сел на койку, Баранов — на табуретку. Старый профессор был в двух свитерах, голову обмотал шалью, прилаженной так аккуратно, что она казалась пушистым чепцом. Он похудел, но больным не выглядел — железное здоровье не отказало даже в эти страшные дни.

— Вот так и живу, — сказал он с удовлетворением. — Утеплился, осветился. Прости, что на стук сразу не открыл. Поговаривают, одиноких грабят. Ну, с одним я справлюсь, даже от двух отобьюсь, а если их трое? — Он покачал головой: — Не радуешь, Сережа. Очень подался! Как ходишь?

— Не бегаю, но и не падаю!

— Работаешь? Понимаю, не космические лучи, не твои прежние мезотроны и не алихановские быстрые электроны… А все же?

— Темы интересные. Естественно, уклон военный. Трудно — голова теперь варит не очень… Слышал, вы заменили Хлопина? И научная работа продолжается? Тематика, конечно, оборонная?

— Ну где там — заменил Хлопина! Виталия Григорьевича не заменить. Руковожу оставшимся коллективом, это верно.