Замечания относительно учения о цветах и метода древних

Мнение человека по данному вопросу можно правильно понять- лишь тогда, когда знаешь вообще его образ мыслей. Это относится н к тому случаю, когда мы хотим проникнуть в сущность идей о научных предметах, будут ли то идеи отдельных людей, или целых школ и эпох. Вот почему история наук тесно связана с историей философии, но точно так же и с историей жизни в характера как индивидов, так и народов.

Греки, перешедшие к своим размышлениям о природе от поэзии, сохранили еще при этом поэтические свойства. Они практично и с живым чувством смотрели па вещи и ощущали потребность так же живо выражать действительность. Когда же они пытаются затем избавиться от нее с помощью рефлексии, они попадают, как и всякий человек, в затрудительное положение, желая обработать явления для рассудка. Чувственное об’ясняется чувствепным, то же самое — тем же самым. Они заключены в своего рода круге, в котором и гоняют необ’яспи- мое все время перед собою.

Отпошение сходства — первое вспомогательное средство, за которое они хватаются. Оно удобно и полезно, так как таким путем возникают символы, и наблюдатель находит нейтральное место вне предмета; по оно в то же время и вредно, так как вещи, которые хочешь схватить, сейчас же ускользают, и все разделенное снова сливается вместе.

Эти усилия скоро показали необходимость выразить, чтб происходит в субъекте, какое состояние возбуждается в созерцающем н наблюдающем человеке. Вслед за этим возникло влечение мысленно связывать впешнес с внутренним, что делалось подчас таким способом, который должен казаться нам странным, темным и пепонятным. Но справедливость не позволяет ставить пм это в укор, так как приходится признаться, что и с нами, нх поздпими потомками, бывает часто пе лучше.

Из того, что дошло до пас от инФагорейцев, мало чему можно научиться. Если цвет и поверхность они обозначают одним словом, то это указывает па хорошее в чувственном отпошепии, но вульгарное восприятие, закрывающее для нас более глубокое понимание способности краски проникать вглубь. Если они не называют синего, это снова напоминает нам, что синий цвет так близок к темному, теневому, что долгое время можпо было причислить его к последнему.

Мысли и мнения Демокрита вытекают из потребностей повышенной, обостренной чувственности, и склопяются к поверхностному. Признается ненадежность показаний чувств; это выпу- ждает искать способа поверки, по такового не находится. Ибо нместо того, чтобы, при родстве всех чувств, обратиться к одному идеальному чувству, в котором все они об’единяются, — вместо этого виденное превращается в осязаемое, самое острое чувство должно раствориться в самом тупом, стать благодаря последнему понятным. Отсюда вместо уверешюстн получается недостоверность. Цвета не существует, так как его нельзя осязать, или он существует лишь постольку, поскольку его можно было бы осязать. Поэтому и символы заимствуются у осязания. Как поверхности бывают гладкие, шероховатые, угольные и заостренные, так и цвета возникают из этих различных состояний. Но каким образом согласовать с этим утверждение, что цвет есть нечто совершенно условное, этого мы не беремся разрешить: ведь если известное свойство поверхности сопровождается известным цветом, то здесь не может не быть какого- либо определенного отношения.

Рассматривая Эпикура и Лукреция, мы вспоминаем то общее положение, согласно которому оригинальные учителя всегда еще чувствуют всю неразрешимость задачи и пытаются приблизиться к ней наивным, простейшим и ближайшим, какой представляется, способом. Последователи становятся уже дидактичными, а в дальнейшем догматизм доходит до нетерпимости.

В таком отношении и стоят друг к другу Демокрит, Эпикур и Лукреций. У последнего мы находим образ мыслей первых, но уже застывший в качестве исповедания веры и проповедуемый со страстпой партийностью.

Та недостоверность, которую мы отметили уже выше в этом учении, в связи с такой страстностью проповеди, дает нам возможность перейти к учению пирропнков. Для них все было недостоверно, как и для всякого, кто главное свое внимание направляет на случайные отношепия земных вещей друг к другу; н уж меньше всего приходится вменять им в випу то, что колеблющийся, мимолетный, едва уловимый цвет они считают ненадежным, ничтожным метеором; но и в этом пункте можпо научиться у пих только одному: чего нужно взбегать.

Зато к Эмпедоклу мы подходим с довернем. Оп признает нечто впешпее, материю; нечто внутреннее, организацию. Он принимает различные действия первой, многообразную сложность второй. Его П 6р 01 не могут смутить пас. Правда, они вытекают из вульгарно — чувственного способа представления. Принимается определенное движение чего — то жидкого; значит, оно должно быть замкнуто: вот вам и готовый канал. И все- таки можно заметить, что этот мыслитель древности отнюдь ие понимал этого представлеппя так грубо и материально, как иные из новых; что в нем он нашел только удобный, попятный символ. Ибо тот способ, каким внешнее и внутреннее существует одно для другого, совпадает одно с другим, показывает сразу более высокое воззрение, которое представляется еще более духовным благодаря тому общему принципу, что подобное познается только подобным.

Что Зенон, стоик, во всякой области займет прочную позицию, этого нужно ожидать. Его выражение, что цвета — первые схематизмы материи, — очень нам улыбается. Если эти слова в античном смысле и пе содержат в себе того, что мы могли бы вложить в них, все — же они и так достаточно значительны. Материя вступает в явление; она образуется, оформляется. Форма указывает на закон, и вот в цвете, в его сохранении и изменении, раскрывается для глаза закон природы, нелегко различимый другими чувствами.

В еще более симпатичной Форме встречаем мы этот образ мышления, очищенный и возвышенный, у Платона. Он классифицирует то, что ощущается. Цвет у него — четвертый ощутимый элемент. Здесь мы находим поры и внутреннее, соответствующее внешнему, как у Эмпедокла, только в более духовной и могучей ФОрме; особенно же надо отметить то, что оп знает основпой пункт учения о цветах н о светотени: он говорит, что белый цвет разрешает зрение, черный же стягивает его.

Какими бы выражениями, на любом языке, мы ни заменяли греческие слова ouyxp i ueu и Siaxp t vtiv: стягивать, расширять, собирать, распускать, fesseln и losen, ^trecir и <1 ёуё 1 оррег, — мы не найдем столь духовно — телесиого выражения для той поляризации, в которой раскрывается жизнь и ощущение. Да и вообще греческие слова — художественные выражения, встречающиеся в различных случаях, благодаря чему их значительность все более возрастает.

В этом случае, как и в остальных, нас восхищает в Платоне тот священный трепет, с которым он подходит к природе, та осторожность, с которой он как бы только пащупываст вокруг нее и, при более близком знакомстве, сейчас же снова отступает, то изумление, которое, как он сам говорит, так пристало ФИЛОСОФУ.

Дальнейшее содержание этого короткого, извлеченного из Тимея места мы приведем ниже, так как под именем Аристотеля мы можем собрать все, что было известно древним по Этому предмету.

Древние верили в покоящийся свет в глазу; как люди с ясным взглядом и энергичные, они чувствовали самодеятельность этого органа и его реагирование па все внешнее, видимое; только они выражали это чувство слишком грубыми сравнениями, словно чувство хватания предметов глазом. Воздействие глаза не только на глаз, по и на другие предметы казалось им до такой степени чудесным, что они видели в нем какое — то колдовство и волшебство.

Собирание и разрешение зрения посредством света и темноты, длительность впечатления были им знакомы. Мы находим у пих следы указаний на цветной отзвук (Abklingen) и на своего рода противоположность. Аристотель знал вообще пену и достоинство противоположностей для исследования. Но как единство само разлагается на двойственность, это было древним неизвестно. Магнит, янтарь они знали только как притяжение; полярность им еще не выяснилась. Да разве вплоть до повейших времен не направляли всего внимания только на притяжение, а сопряженное с ним отталкивание пе рассматривали лишь как последствие первой, творческой силы?

В учении о цветах древние противопоставляли друг другу свет и тьму, белое и черное. Они замечали также, что между последними и возникают цвета; но способ этого возникновения они выражали недостаточно тонко, хотя Аристотель и говорит совершенно ясно, что здесь ие может быть речи о смеси в обычном смысле*.

Аристотель придает большую ценность изучению прозрачного как среды, и знает, как и Платон, влияние мутной среды на возникновение синего цвета. Но во всех своих шагах ои сбивается с толку черным и белым цветом, которые он трактует то материально, то символически или, вернее, рационалистически.

Древние знали желтый цвет, возникающий из смягченного света; синий цвет — при содействии мрака; красный — путем сгущения, затемнения; хотя колебание между атомистическим и динамическим способом представления и здесь часто вызывает неясность и путаницу.

Они очень близко подошли к подразделению, которое п мы сочли самым удобным. Некоторые цвета они приписывали одному свету, другие — свету и средам, третьи они рассматривали как присущие телам, и в последних знали как поверхность краски, гак и се проникание вглубь, высказывая правильные взгляды также относительно превращения химических красок. По крайней мере, они хорошо подмечали различные случаи и обращали нужное внимание на органическую перегонку.

Таким образом, можно сказать, что они знали здесь вер самое существенное; но им не удавалось очистить и сопоставить Эти показания опыта. И как у кладокопателя, который властными Формулами поднял наполненный золотом и драгоценными камнями блестящий котел уже до краев ямы, но упустил какую — то мелочь в заклинании, — столь близкое счастье с шумом и треском и при дьявольском хохоте вновь погружается вниз, чтобы снова оставаться под спудом до позднейших времеп, — так и эти незаконченные усилия были вновь утеряны на целые века; в чем мы должны, однако, утешиться, так как от иной, даже и законченной работы едва остаются следы.

Бросив взгляд иа те общие теории, которыми они связывают воспринятое, мы находим представление, что элементы сопровождаются цветами. Разделение первоначальных сил природы на четыре элемента понятно и удобно детскому уму, хотя оно и имеет только поверхностное значение; но непосредственная связь элементов с цветами — это мысль, которую мы не можем порицать, ибо мы тоже признаем в цветах элементарное, повсюду разлитое явление.

Но вообще наука возникала для греков из жизни. Когда внимательно присмотришься к книжке о цветах [9]), какой содержательной находишь ее! Какое внимательное подмечание каждого условия, при котором наблюдается явление! Какая чистота, какое спокойствие сравнительно с позднейшими временами, когда у теорий, казалось, была лишь одна цель: устранить явления, отвратить от них внимание, больше того — по возможности изгнать их из природы…

Если же мы станем искать причин, которые собственно мешали древним итти вперед, мы обнаружим их в том, что у древних нет искусства устраивать эксперименты, пет даже понимания их. Эксперименты, это — посредники между природой и понятием, между природой и идеей, между понятием и идеей. Рассеянный опыт слишком принижает нас и мешает достигнуть хотя бы понятия. Каждый же эксперимент уже теоретизирует; он вытекает из понятия или тотчас же устанавливает его. Много единичных случаев подводятся под один Фепомец; опыт вводится и рамки, можно двигаться дальше.

Трудность понимать Аристотеля вытекает из чуждого нам античного метода. Из обыдепной эмпирии он вырывает рассеянные случаи, довольно удачно сопоставляет их и сопровождает подходящими и остроумными рассуждениями; но понятие присоединяется к ним без посредника, рассуждения переходят в тонкости и хитросплетения, понятое снова обрабатывается понятиями, вместо того, чтобы оставить его в покое, приумножат! по одиночке, сопоставлять в больших количествах, и затем ожидать, не возникнет ли отсюда идея, если она пе присоединилась к этим данным с самого начала [10]).

Если в постановке научных изысканий, как они велись греками, мы нашли не мало недостатков, то, рассматривая их искусство, мы вступаем в совершенный круг, который, хотя и замыкаясь в самом себе, в то же время входит в качестве звена в научную работу, и там, где знание оказывается недостаточным, удовлетворяет нас действием.

Людям искусство вообще более по плечу, чем наука. Первое принадлежит больше чем на половину им самим, вторая — больше чем наполовину миру. Развитие первого можно представить себе в чистой последовательности, развитие второй немыслимо без бескопечного накопления. Но преимущественно определяет разшщу между ними то, что искусство завершается в своих единичных созданиях, наука же представляется нам беспредельной.

Счастливая судьба греческого развития уже пе раз превосходно излагалась. Вспомним только о их изобразительном искусстве и тесно связанном с шли театре. В преимуществах их пластики никто не сомневается. Что их живопись, их светотень, их колорит стояли так же высоко, этого мы пе можем показать наглядно па совершенных образцах; мы должны призвать на помощь немногочисленные остатки старины, исторические известия, аналогию, естественный ход развития, и тогда у нас не останется сомнения, что и в этой области они превзошли всех своих потомков.

В числе этих счастливых обстоятельств греческой жизни нужно прежде всего назвать то, что людей пе сбивали с толку никакое внешнее влияпие, — благоприятная судьба, в новейшее время редко выпадающая иа долю ипдивидов и никогда — на долю народов; ибо даже совершенные образцы сбивают с толку, побуждая нас перескакивать через необходимые ступени развития, благодаря чему мы обыкновенно проходим мимо цели и впадаем в безграничное заблуждение.

Но, возвращаясь к сравнению искусства и накц, мы наткнемся на такую мысль: как в знании, так и в размышлении невозможно достигнуть цельности, потому что первому ие хватает внутренней связи, второму — внешних данных; в виду этого мы необходимо должны представлять себе науку как искусство, если мы ждем от нее какой — либо цельности. И последнюю мы не должны искать при этом в самом общем, в трансцендентном: нет, как искусство всегда даст себя целиком в каждом единичном художественном произведении, так и наука должна была бы сказываться в своей цельности в каждом единичном обработанном предмете.

Но чтобы приблизиться к осуществлению такого требования, не нужно было бы исключать из участия в научной деятельности ни одной человеческой способности. Дар прозрения, верное схватывание настоящего, математическая глубина, Физическая точность, глубина разума, острота рассудка, подвижная, рвущаяся вперед Фантазия, радостная любовь ко всему чувственному, — все это нужно для того, чтобы живо и плодотворно охватить данный момент, благодаря чему только и может возникнуть художественное произведение, каково бы ни было его содержание.

Бели этн нужные элементы и появляются часто в такой противоположности, а то и противоречии друг к другу, что даже самые выдающиеся умы, казалось — бы, пе могут надеяться на их соединение, то все же в человечестве, взятом как целое, они, очевидно, имеются на лицо и могут проявиться каждое мгновение, если только в это мгновение, когда они единственно и могли бы стать действенными, их не оттеснят предрассудки, упрямство отдельных обладателей, и как там ни зовутся все эти проходящие мимо, отпугивающие и убивающие отрицания, которыми все явление уничтожается в зародыше.

Быть может, это покажется смелым, по в настоящее время нужно сказать, что, пожалуй, ни у одной нации совокупность этих элементов пе лежит до такой степени наготове, как у немцев: хотя во всем, что относится к науке и искусству, мы живем в самой удивительной анархии, которая как будто все больше удаляет нас от всякой желанной цели; но все — таки эта самая анархия мало — по — малу должна будет ввести эту широту в некоторые рамки, привести нас из рассеяния к единению.

Никогда, быть может, не уединялись и не распылялись индивиды больше, чем и настоящее время. Каждый хочет представлять собою и развертывать из себя вселенную; но, страстно вбирая в себя природу, человек принуждеп брать вместе с ней и традицию — все то, что создано другими. Если он не делает этого сознательно, это навяжется ему бессознательпо; если оп не принимает чужих трудов открыто и добросовестпа, ему придется брать их тайно и бессовестно; если он ие признает их с благодарностью, их влияние будет выслежено у него другими: нужно только, чтобы свое и чужое, получепное непосредствсшю или косвенно из рук природы или от предшественников, он сумел дельно — обработать и ассимилировать значительной индивидуальности. А так как это происходит, быстро п напряженно, в одно время, то отсюда должно возникнуть едипогласие, то, что в искусстве называют стилем, и благодаря чему индивиды будут все теснее сплачиваться в правом и хорошем, а в силу этого и больше выдаваться, пользоваться более благоприятными условиями, чем при каррикатурпом стремлении удалиться друг от друга в своем диковинном своеобразии…

…Несмотря на мировое владычество римлян, изучение при- ро ды осталось у них на очень низкой ступени развития. Собственно говоря, их интересовал человек, поскольку можно было извлечь из пего что?1 шбудь насилием или убеждением. Ради последнего все их занятия были расчитанм на достижение ораторских целей. Вообще же они пользовались предметами природы только для необходимого или вызываемого прихотью употребления, прилагая для этого то искусство, какое им удалось достигнуть [11]) Ранние географы, изготовляя карту Африки, имели привычку рисовать там, где отсутствовали горы, реки, города, какого- нибудь льва или ииое чудовище пустьши, за что их нисколько' не порицали. Нам, поэтому тоже не поставят, я думаю, в упрек, если в великий пробел, где покидает нас радующая, живая, прогрессирующая наука, мы вставим несколько замечаний, на которые мы впредь сможем сослаться.

* **

Культивирование знания на основе внутреннего влечения, ради самого дела, чистый интерес к предмету представля ют конечно, всегда самый лучший и надежный путь к цели; и однако, начиная с самых рапних времен, проникновение людей в предметы природы менее стимулировалось этими мотивами, чем ближайшей потребностью, случаем, который могла использовать внимательность, и различного рода приспособлениями для определенных целей.

* **

Существуют два момента всемирной истории, которые то следуют друг за другом, то выступают одновременно в жизни личностей и наоодов, частью порознь, частью переплетаясь друг с другом.

Первый, это тот, когда индивиды свободно развиваются друг подле друга; это — эпоха становления, мира, питания, искусств, наук, душевности, разума. Все действует здесь внутрь* и в лучшие времена стремится к счастливому домашнему строительству; но, в конце концов, это состояние разрешается партийностью и анархией.

Вторая эпоха — эпоха использования, добывания, потребления, техники, знания, рассудка. Действия направлены наружу; в своем прекраснейшем и высшем выражении эта эпоха дает досуг и наслаждение на известных условиях. Но такое состояние легко вырождается в эгоизм и тиранию, причем тирана вовсе ве нужно представлять себе в виде единичного лица; бывает тирания масс, в высшей степени насильственная и неудержимая.

* **

Содержание без метода ведет к Фантазерству, метод без содержания — к пустому умствованию; материя без Формы — к обременительному знанию, Форма без материи — к пустым химерам.

* **

Эпохи естествознания вообще и учения о цветах в особенности обнаружат нам различного рода колебания. Мы увидим, как нагроможденное в нем прошлое становится в высшей степени тягостным для человеческого духа, когда новое, современное начинает, в свою очередь, властно внедряться в него; как он в силу смущения, по инстинкту, даже из принципа выбрасывает старые сокровища; как он воображает, будто предметом нового опыта (das Neuzuerfahrende) можно завладеть путем одного только опыта — и как вскоре снова бывают вынуждены призвать на помощь рефлексию и метод, гипотезу и теорию, как вследствие итого снова впадают в хаос, противоречия и изменчивость мнений, и рано или поздно из воображаемой свободы снова переходят иод скипетр навязанного авторитета.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК