Глава 12. Эйнштейн забывает теорию относительности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12.

Эйнштейн забывает теорию относительности

Эйнштейн улыбался. Бор был в замешательстве. За три года он многократно проверил мысленные эксперименты, предложенные Эйнштейном в октябре 1927 года на Сольвеевском конгрессе. Все они задумывались, чтобы показать: квантовая механика — не самосогласованная наука. Всякий раз Бор находил изъян в рассуждениях Эйнштейна. Не довольствуясь лавровым венком победителя, он, пытаясь обнаружить слабые места своей интерпретации, сам ставил мысленные эксперименты, где использовал разные щели, затворы, часы и многое другое — и не находил несуразностей. Но ни разу воображение не подсказало Бору что-либо столь простое и остроумное, как тот мысленный эксперимент, который только что описал Эйнштейн.

Темой шестидневного VI Сольвеевского конгресса стали магнитные свойства материалов. Формат остался прежним: несколько приглашенных докладов на связанные с магнетизмом темы, после каждого доклада — дискуссия. В этот раз Бор, как и Эйнштейн, был одним из девяти членов оргкомитета с решающим правом голоса. Поэтому они оба автоматически получили приглашение на конференцию. После смерти Лоренца француз Поль Ланжевен согласился стать председателем оргкомитета и председателем на конгрессе. Среди тридцати четырех его участников были Дирак, Гейзенберг, Крамерс, Паули и Зоммерфельд.

Собрание напоминало “встречу великих” на Сольвеевском конгрессе 1927 года: двенадцать его участников были лауреатами Нобелевской премии — либо вскоре должны были ими стать. На этом фоне начался второй раунд схватки Эйнштейна с Бором за смысл квантовой механики и природу реальности. Эйнштейн приехал в Брюссель вооруженный результатами нового мысленного эксперимента, который должен был нанести смертельный удар принципу неопределенности и копенгагенской интерпретации. После одного из пленарных заседаний ничего не подозревающий Бор угодил в засаду.

Представьте себе ящик, наполненный светом, попросил Эйнштейн Бора. В одной из стенок имеется отверстие с заслонкой. Она открывается и закрывается с помощью механизма, связанного с часами внутри ящика. Эти часы синхронизированы с другими часами в лаборатории. Взвесим ящик. Пусть в определенный момент времени заслонка с помощью часов на мгновение открывается и, пока она открыта, из ящика вылетает один фотон. Мы точно знаем время, когда вылетел фотон, объяснял Эйнштейн. Бор беззаботно слушал. Все, что говорил Эйнштейн, казалось очевидным и неоспоримым. Принцип неопределенности относится только к парам дополнительных переменных: координате и импульсу или энергии и времени. Он не накладывает никаких ограничений на точность, с которой может быть измерена отдельно каждая из этих величин. А теперь, произнес Эйнштейн, взвесим ящик еще раз. В ту же секунду Бор понял: у него и копенгагенской интерпретации серьезные неприятности.

Чтобы узнать, сколько света вышло из ящика вместе с одним фотоном, Эйнштейн воспользовался замечательным открытием, сделанным им еще тогда, когда он служил в патентном бюро в Берне: энергия есть масса, а масса есть энергия. Этот удивительный вывод, следовавший из его работы по теории относительности, Эйнштейн записал в виде очень простого уравнения E = mc2, где E — энергия, m — масса, c — скорость света.

Взвешивая ящик со светом до и после вылета фотона, легко вычислить, насколько изменилась его масса. Хотя с помощью приборов, имевшихся у экспериментаторов в 1930 году, измерить такое необыкновенно малое изменение массы было невозможно, для мысленного эксперимента это была детская забава. Используя соотношение E = mc2, чтобы перевести массу в эквивалентное количество энергии, можно точно вычислить энергию вылетевшего фотона. Время вылета фотона тоже известно благодаря лабораторным часам, синхронизированным с часами в ящике, управляющими задвижкой. Казалось, Эйнштейну удалось придумать эксперимент, в котором энергию и время можно измерить одновременно с точностью, запрещенной принципом неопределенности Гейзенберга.

“Для Бора это был настоящий шок”, — вспоминал Леон Розенфельд, тогда только начинавший сотрудничать с великим датчанином1. Ему не удавалось придумать ответ, и он сильно нервничал. Паули и Гейзенберг оставались спокойны. “Да ладно, все будет в порядке”, — повторяли они2. “Весь вечер он [Бор] был абсолютно несчастен, подходил то к одному, то к другому, стараясь уверить слушателя, что такого быть не может, что если Эйнштейн прав, значит, физике пришел конец, — вспоминал Розенфельд, — но придумать опровержение не мог”3.

В 1930 году Розенфельда не пригласили на Сольвеевский конгресс. Он приехал в Брюссель встретиться с Бором и навсегда запомнил двух соперников на поле квантовой битвы, возвращающихся в “Метрополь”: “Эйнштейн, высокий и величественный, идет спокойно; на губах что-то вроде иронической улыбки. И рядом суетящийся, семенящий Бор, очень возбужденный, все время повторяющий, что если устройство Эйнштейна работает, это означает конец физики”4. Для Эйнштейна это не было ни концом, ни началом. Его эксперимент был призван продемонстрировать, что квантовая механика не самосогласованна и поэтому не может, как это утверждал Бор, быть замкнутой и полной теорией. Эйнштейн просто пытался спасти физику, цель которой — постижение реальности, не зависящей от наблюдателя.

На фотографии видно, что Эйнштейн и Бор идут вместе, но несколько не в ногу. Эйнштейн чуть впереди, как будто хочет спастись бегством. Бор (рот у него приоткрыт) старается угнаться за Эйнштейном. Он наклонился к Эйнштейну, ему очень хочется быть услышанным. Хотя пальто Бора перекинуто через левую руку, он помогает себе левым указательным пальцем, стараясь привлечь внимание к своим словам. Руки Эйнштейна покойны. Одной он сжимает портфель, а другой — сигару, символизирующую победу. Он продолжает слушать, но усы не могут скрыть несколько самодовольную улыбку человека, считающего, что он только что одержал победу. Этим вечером, рассказывал Розенфельд, Бор выглядел, “как получившая пинка собака”5.

Бор провел бессонную ночь, обдумывая каждую деталь эксперимента Эйнштейна. Пытаясь выявить ошибку (он надеялся, что таковая имеется), Бор рассмотрел отдельно ящик со светом. Эйнштейн не объяснил даже самому себе, что происходит внутри ящика и как его взвешивают. Доведенный до отчаяния Бор, которому не удавалось найти изъян ни в устройстве Эйнштейна, ни в процедуре измерения, набросал нечто, что он назвал “псевдореалистической” схемой экспериментальной установки.

Рис. 18. Устройство, предложенное Бором, которое позволяет наглядно представить ящик со светом, рассмотренный Эйнштейном в 1930 году. Архив Нuльса Бора, Копенгаген.

Поскольку ящик со светом необходимо взвесить два раза (до того, как в условленный момент времени будет открыт затвор, и после того, как вылетел фотон), Бор сосредоточился на процессе взвешивания. Он волновался все сильнее, а время шло, поэтому способ взвешивания он выбрал самый простой: “подвесил” ящик со светом на прикрепленную к рамке пружину. Рамку надо было превратить в шкалу для взвешивания, и Бор “приделал” к ящику со светом стрелку, положение которой можно было определить по шкале на вертикальной части напоминавшей виселицу рамки. Чтобы гарантировать, что стрелка точно указывает на нуль, Бор “привесил” небольшой груз к дну ящика. В конструкции не было ничего необычного: она включала в себя даже болты и гайки, необходимые, чтобы закрепить рамку на основании, и часовой механизм, контролирующий открывание и закрывание отверстия, через которое вылетает фотон.

Первоначальное взвешивание ящика со светом просто соответствует такому выбору груза, привешенного к ящику, чтобы стрелка точно указывала на нуль. После вылета фотона ящик становится легче, и пружина поднимает его. Чтобы вернуть стрелку в положение “нуль”, приделанный к дну ящика вес надо несколько увеличить. Неважно, какое время требуется на замену привешенного груза. Разность весов определяет потерю массы при вылете фотона, и, воспользовавшись соотношением E = mc2, энергию фотона можно вычислить точно.

Из аргументов, приведенных им еще на Сольвеевском конгрессе 1927 года, Бор использовал только тот, что любое измерение положения ящика со светом неизбежно приведет к неустранимой неопределенности его импульса. Ведь чтобы прочесть показания шкалы, ее надо осветить. Из-за обмена фотонами между стрелкой и наблюдателем сам акт измерения веса вызывает неконтролируемую передачу импульса ящику со светом и тем самым приводит к смещению стрелки. Единственный способ увеличить точность измерения положения ящика — достаточно долго уравновешивать ящик, устанавливая стрелку на нулевом делении. Но это, утверждал Бор, приведет к увеличению неопределенности импульса ящика. Чем точнее измеряется положение ящика, тем больше неопределенность, связанная с одновременным измерением его импульса.

На Сольвеевском конгрессе 1927 года Эйнштейн атаковал соотношение неопределенности для координаты и импульса. Теперь его целью было соотношение неопределенности для энергии и времени. И ранним утром уставший Бор внезапно обнаружил дефект в gedankenexperiment, мысленном эксперименте Эйнштейна. Он повторял свои рассуждения шаг за шагом, пока не убедился, что Эйнштейн и в самом деле совершил почти немыслимую ошибку. Успокоенный, Бор лег спать. Он знал, что через несколько часов, за завтраком, триумфатором окажется он.

Эйнштейн, отчаянно пытаясь разрушить копенгагенское представление о квантовой реальности, не принял во внимание результаты собственной теории — общей теории относительности. Он не учел влияние гравитации на измерение времени часами, помещенными внутрь ящика со светом. Общая теория относительности — главное достижение Эйнштейна. “Эта теория мне казалась, да и сейчас кажется, величайшей победой человеческого разума над природой, самой поразительной комбинацией философского проникновения в суть вещей, физической интуиции и искусства математика”, — отзывался о творении Эйнштейна Макс Борн6. Он называл эту теорию “великим произведением искусства, которым надо наслаждаться и восхищаться, держась на некотором расстоянии”. В 1919 году, когда изгибание световых лучей, предсказанное общей теорией относительности, подтвердилось, эта новость попала на первые страницы всех ведущих мировых газет. Джозеф Джон Томсон заявил одному из британских таблоидов, что теория Эйнштейна — “новый континент, полный новых научных идей”7.

Одной из таких новых идей было обусловленное гравитацией замедление хода времени. Представим, что есть пара идентичных синхронизированных часов. Если одни часы подвесить к потолку, а вторые поставить на пол, их показания разойдутся на триста миллиард миллиардных секунды: на полу время течет медленнее, чем на потолке8. Причина тому — гравитация. Согласно общей теории относительности, скорость хода часов зависит от их положения в гравитационном поле. Кроме того, часы, сами двигающиеся в гравитационном поле, идут медленнее покоящихся. Бор понял: это означает, что взвешивание ящика со светом влияет на хронометраж часов внутри него.

Акт измерения положения стрелки относительно шкалы меняет положение ящика со светом в гравитационном поле Земли. Изменение его положения меняет скорость хода часов, и они уже не будут синхронизованы с часами в лаборатории. Из-за этого невозможно точно измерить время, когда открывается задвижка и фотон вылетает из ящика. Эйнштейн этого не заметил. Чем точнее измерение энергии фотона с помощью соотношения E = mc2, тем неопределеннее положение в гравитационном поле ящика со светом. Из-за того, что гравитация влияет на течение времени, эта неопределенность положения препятствует точному определению времени открытия задвижки и вылета фотона. Используя эту цепочку неопределенностей, Бор показал, что в эксперименте Эйнштейна с ящиком света нельзя одновременно измерить точно и энергию фотона, и время его вылета9. Принцип неопределенности Гейзенберга устоял, а с ним и копенгагенская интерпретация квантовой механики.

Когда Бор спустился к завтраку, он уже не напоминал собаку, получившую пинка. Теперь в молчании застыл Эйнштейн, слушавший объяснения, почему его попытка бросить вызов Бору не удалась, как и три года назад. (Впоследствии опровержение Бора поставят под сомнение: он рассматривал макроскопические тела, такие как стрелка, шкала и ящик со светом, как если бы они были микроскопическими объектами, к которым применимы ограничения, накладываемые принципом неопределенности. Такое обращение с макроскопическими объектами шло вразрез с утверждением самого Бора, что лабораторные приборы должны считаться классическими. Но Бор никогда четко не проводил линию, разграничивающую микро- и макрообъекты. Ведь, в конце концов, каждый классический объект есть не что иное, как набор атомов.)

Эйнштейн (и все физическое сообщество) признал контраргументы Бора. Он оставил попытки обойти принцип неопределенности и показать, что квантовая механика логически не самосогласованна. В следующих раундах Эйнштейн пытался показать, что эта теория неполна.

В ноябре 1930 года на лекции в Лейдене Эйнштейн рассказал о ящике со светом. После лекции один из слушателей заметил, что конфликта с квантовой механикой здесь нет. “Я знаю, что противоречий здесь нет, — ответил Эйнштейн, — хотя с моей точки зрения некая абсурдность все же имеется”10. Несмотря на это, в сентябре 1931 года он еще раз номинировал Гейзенберга и Шредингера на Нобелевскую премию. После двух раундов борьбы с Бором и его “секундантами” на Сольвеевских конгрессах Эйнштейн упомянул в письме Нобелевскому комитету: “С моей точки зрения, в этой теории имеется зерно истины в последней инстанции”11. Но “внутренний голос” продолжал ему нашептывать, что квантовая механика неполна и что, несмотря на уверения Бора, это не “вся” правда.

В конце Сольвеевского конгресса 1930 года Эйнштейн уехал на несколько дней в Лондон. Он был почетным гостем на проходившем 28 октября благотворительном обеде, где собирали средства для евреев Восточной Европы, положение которых уже тогда было плачевным. Обед проходил в отеле “Савой”. В роли хозяина выступал барон Ротшильд, которому удалось собрать почти тысячу человек. В компании известных, богатых, элегантно одетых людей Эйнштейн, если это помогало открыть их кошельки, охотно облачался во фрак. Это помогало ему играть свою роль в “обезьяньей комедии”12. На том обеде распорядителем был Джордж Бернард Шоу.

Хотя и отклоняясь иногда от сценария, семидесятичетырехлетний Шоу устроил великолепное представление. Вначале он пожаловался, что вынужден говорить о “Птолемее и Аристотеле, Кеплере и Копернике, Галилее и Ньютоне, гравитации и относительности, о современной астрофизике и еще Бог знает о чем”13. И виртуозно подвел итог: “Птолемей создал Вселенную, которая просуществовала тысячу четыреста лет. Ньютон создал Вселенную, просуществовавшую триста лет. И Эйнштейн создал Вселенную, но я не могу вам сказать, как долго она будет существовать”14. Гости смеялись, и громче всех Эйнштейн. Сравнив достижения Ньютона и Эйнштейна, Шоу закончил речь так: “Я пью за величайшего из наших современников — за Эйнштейна!”15

Планка была установлена очень высоко, но Эйнштейн, если того требовали обстоятельства, умел вести себя не хуже дипломата. Он выразил благодарность Шоу за “незабываемые слова, адресованные моему легендарному тезке, так осложняющему мне жизнь”16. Он воздал должное и евреям, и неевреям, “которых благородство и чувство справедливости заставляет посвятить жизнь духовному подъему человеческого общества и освобождению человека от унизительного гнета”. “Я хочу сказать вам всем, — Эйнштейн знал, что обращается к доброжелательной аудитории, — что существование и судьба нашего народа меньше зависят от внешних факторов, чем от верности моральным традициям, позволившим нам выжить в течение тысячелетий жестоких гонений, выпавших на нашу долю... На жизненном пути... жертвенность становится праведностью”17. Вскоре эти сказанные с надеждой слова пришлось проверить миллионам: черные тучи фашизма собирались над Европой.

Шестью неделями ранее, 14 сентября, на выборах в Рейхстаг нацисты набрали 6,4 миллиона голосов. Количество людей, проголосовавших за нацистов, поразило многих. В мае 1924 года нацисты получили всего тридцать два места, а на декабрьских выборах того же года — четырнадцать. В мае 1928 года их дела обстояли еще хуже. Они получили двенадцать мандатов и 812 тысяч голосов. Казалось, нацисты — просто одна из ультраправых маргинальных групп. Но меньше чем за два года число голосовавших за них увеличилось восьмикратно. Национал-социалистическая партия стала второй по величине в Рейхстаге и получила сто семь депутатских кресел18.

Не один Эйнштейн верил, что “поданные за Гитлера голоса — только симптом, не обязательно связанный с ненавистью к евреям, но обусловленный бедственным экономическим положением и безработицей среди введенной в заблуждение молодежи”19. Однако молодые люди, голосовавшие в первый раз, составляли лишь четверть из тех, кто отдал свои голоса Гитлеру. Самой сильной поддержкой нацисты пользовались среди людей старшего поколения: конторщиков и лавочников, мелких бизнесменов и фермеров-протестантов Севера, ремесленников и неквалифицированных рабочих, живших вдали от больших городов. Но решающий вклад в изменение немецкого политического ландшафта между выборами 1928 и 1930 годов внес кризис нью-йоркской фондовой биржи в октябре 1929 года.

Волна начавшегося в Нью-Йорке финансового кризиса больнее всего ударила по Германии. Основой едва наметившегося в последние пять лет возрождения немецкой экономики были краткосрочные займы в Соединенных Штатах. Все увеличивающиеся потери американских финансовых институтов и нарастающий хаос требовали немедленного возврата выданных кредитов. Это привело к быстрому росту безработицы в Германии: если в сентябре 1929 года работы не имели 1,3 миллиона человек, то в октябре 1930 года ее не было уже почти у трех миллионов. Вначале Эйнштейн видел в нацистах только “‘детскую болезнь’ республики”, которая должна скоро пройти20. Эта болезнь, однако, погубила изначально нездоровую Веймарскую республику, отринувшую парламентскую демократию ради управления с помощью декретов.

“Настают плохие времена, — заметил пессимист Зигмунд Фрейд 7 декабря 1930 года21. — С высоты своих лет я бы должен относиться к этому равнодушно, но не могу не думать о своих семерых внуках”. За пять дней до того, как были написаны эти строки, Эйнштейн уехал из Германии. Он намеревался провести два месяца в Калифорнийском технологическом институте (Пасадена), быстро становившимся одним из ведущих американских научных центров. К этому времени здесь побывали и Больцман, и Шредингер, и Лоренц. В Нью-Йорке толпа репортеров поджидала Эйнштейна у трапа, и он был вынужден дать пятнадцатиминутную пресс-конференцию. “Что вы думаете о Гитлере?” — выкрикнул один из журналистов. “Он может жить только тогда, когда желудок Германии пуст. А когда экономическая ситуация улучшится, он перестанет что-либо значить”, — ответил Эйнштейн22.

Год спустя, в декабре 1931 года, когда Эйнштейн во второй раз поехал в Калифорнийский технологический институт, экономический кризис в Германии был еще острее, а в политике творилась еще большая неразбериха. “Сегодня я решил, что в конце концов откажусь от места в Берлине и до конца своих дней останусь перелетной пташкой”, — записал в дневнике Эйнштейн, пересекая Атлантический океан23. Можно считать удачей то, что в Калифорнии Эйнштейн встретился с Абрахамом Флекснером. Тот занимался организацией уникального исследовательского центра — Института перспективных исследований (Принстон, штат Нью-Джерси) и мог распоряжаться пятью миллионами долларов пожертвований, которые собирался потратить на создание “сообщества ученых”, занятых исключительно исследованиями и свободных от педагогических обязанностей. Встретив по счастливой случайности Эйнштейна, Флекснер, не теряя времени, постарался привлечь к работе в институте самого известного в мире ученого.

Эйнштейн согласился пять месяцев в году проводить в США (остальное время — в Берлине). “Я не покидаю Германию, — заявил он репортерам из “Нью-Йорк таймс”. — Местом, где я буду жить постоянно, по-прежнему будет Берлин”24. Пятилетний контракт должен был начаться осенью 1933 года, так как Эйнштейн договорился, что еще раз приедет в Пасадену. С этим договором ему повезло. Тридцатого января 1933 года, во время третьего визита Эйнштейна в Пасадену, Гитлер стал рейхсканцлером. Исход полумиллиона немецких евреев начинался медленно: к июню Германию покинули всего двадцать пять тысяч человек. Эйнштейн, находившийся в Калифорнии в безопасности, не делал никаких заявлений и вел себя так, как если бы собирался в положенное время вернуться. Он написал в Прусскую академию с просьбой выплатить ему жалованье, но решение к этому времени уже было принято. “Принимая во внимание Гитлера, — написал он другу 27 февраля, — я не рискну ступить на немецкую землю”25. В тот день был подожжен Рейхстаг. Это стало сигналом для первой волны поддержанного немецким государством нацистского террора.

В атмосфере всеобщего насилия на выборах в Рейхстаг 5 марта за нацистов проголосовали семнадцать миллионов человек. Пять дней спустя, накануне отъезда из Пасадены, Эйнштейн дал интервью, сделав достоянием гласности свое мнение о событиях в Германии. “Пока у меня будет выбор, — заявил он, — я буду жить только в той стране, где торжествуют гражданские права, толерантность и равенство всех перед законом. Гражданские права означают свободу устно и письменно выражать свои политические взгляды; толерантность означает уважение к взглядам других, какими бы они ни были. В настоящее время в Германии эти права не соблюдаются”26. Его слова быстро распространились, и немецкие газеты, соревнующиеся в выражении верноподданнического отношения к нацистскому режиму, открыли травлю. “Хорошие новости об Эйнштейне: он не возвращается!” — гласил заголовок в газете “Берлинер локаланцайгер”. Автор статьи горячился: “...как этот незаслуженно возвеличенный, тщеславный человечек, не знающий, что тут происходит, смеет судить о Германии! Эти события навсегда останутся непостижимыми для человека, который в наших глазах никогда не был немцем, который всегда заявлял, что он еврей и только еврей”27.

Высказывания Эйнштейна поставили Планка в затруднительное положение. Девятнадцатого марта он написал Эйнштейну, что “очень переживает” из-за “всякого рода слухов, появившихся в это неспокойное и трудное время в связи с Вашими публичными и частными высказываниями политического характера”28. Планк жаловался, что “такие сообщения ставят в очень трудное положение тех, кто Вас высоко ценит и уважает и хотел бы выступить в Вашу защиту”. Он обвинял Эйнштейна в том, что, по его мнению, он еще ухудшает положение своих “соплеменников и единоверцев”. Когда 28 марта корабль, на котором Эйнштейн вернулся в Европу, зашел в гавань Антверпена в Бельгии, Эйнштейн попросил отвезти его в немецкое посольство в Брюсселе. Там он сдал свой паспорт, во второй раз отказался от немецкого гражданства и вручил письмо с заявлением о выходе из Прусской академии.

Эйнштейн и Эльза должны были принять решение, что им делать и куда деваться, а пока они поселились на вилле в бельгийском курортном городке Ле-Кок-сюр-Мер. Ходили слухи, что жизнь Эйнштейна в опасности, и бельгийское правительство выделило ему двух охранников. В Берлине Планк, узнав о выходе Эйнштейна из Академии, вздохнул с облегчением. Это был единственный достойный способ порвать с Академией и “в то же время избавить друзей от безмерного огорчения и боли”, — написал он Эйнштейну29. В новой Германии мало кто был готов встать на его защиту.

Десятого мая 1933 года по Унтер-ден-Линден прошли маршем студенты и научные работники. Их одежда была украшена свастиками. Они несли факелы. На Операплац, напротив входа в Берлинский университет, разожгли костер. В пламени сгорели двадцать тысяч книг из разграбленных городских библиотек и книжных магазинов. Сорокатысячная толпа наблюдала, как пламя пожирало книги “неарийских” и “жидо-большевистских” авторов: Маркса, Брехта, Фрейда, Золя, Пруста, Кафки, Эйнштейна. Сцена повторилась во всех крупных университетах страны, а люди вроде Планка, видевшие это, молчали и почти ничего не предпринимали. Сожжение книг оказалось только началом наступления нацистов на “дегенеративное” искусство и культуру вообще. Антисемитизм уже был легализован, и с немецкими евреями стали происходить очень важные события.

Закон “О восстановлении профессионального чиновничества” был принят 7 апреля 1933 года. Он затрагивал почти два миллиона государственных служащих и был направлен против социалистов, коммунистов и евреев. Статья 3 этого закона содержала печально известный “арийский параграф”: “Государственные служащие неарийского происхождения должны быть уволены”30. Закон определял неарийца как человека, у которого один из родителей или один/одна из дедушек/бабушек не являлся арийцем. Спустя шестьдесят два года (с 1871 года евреи постепенно становились неотъемлемой частью интеллектуальной и деловой элиты страны) государство опять возвело дискриминацию части своих граждан в ранг закона. С этого плацдарма нацисты вскоре начали наступление на евреев.

Университеты являлись государственными учреждениями, и очень скоро почти тысяча научных работников, включая триста тринадцать профессоров, были уволены или принуждены подать в отставку. Почти четверть физиков, работавших в Германии до 1933 года (среди них — половина всех теоретиков), покинули страну. Из тысячи шестисот ученых, уволенных к 1936 году, треть занималась естественными науками. Двадцать из них были или вскоре стали лауреатами Нобелевской премии: одиннадцать физиков, четыре химика и пять медиков31. Формально новый закон не относился ни к принятым на работу до Первой мировой войны, ни к ветеранам войны, ни к тем, кто потерял сына или отца во время войны. Но нацистская чистка продолжалась, и число подлежащих увольнению увеличивалось. Поэтому 16 мая 1933 года Планк — президент Общества содействия развитию науки им. кайзера Вильгельма — отправился на встречу с Гитлером. Он думал, ему удастся оградить немецкую науку от разрушения.

Трудно представить, но Планк сказал Гитлеру, что “евреи бывают разных сортов, и некоторые из них представляют ценность для человечества, а другие бесполезны” и что “сорта” эти надо различать32. “Это неправильно, — возразил Гитлер. — Еврей он и есть еврей. Все евреи присасываются друг к другу как пиявки. Там, где есть хоть один еврей, немедленно появляются евреи всех сортов”33. Планк сменил тактику. Окончательное изгнание еврейских ученых нанесет вред интересам Германии, заявил он. Гитлер рассвирепел: “Наша национальная политика не будет ни отменена, ни изменена даже для ученых... Если увольнение еврейских ученых означает упразднение современной немецкой науки, то несколько лет мы спокойно без науки обойдемся!”34

В ноябре 1918 года, в послевоенном хаосе, Планк старался поддержать упавших духом членов Прусской академии наук: “Если враг лишил нашу родину возможности защищаться, лишил нас нашей мощи, если в стране разразился серьезный кризис и, быть может, еще более серьезный кризис ожидает нас в будущем, есть только одно, чего не может лишить нас ни внешний, ни внутренний враг — это уровень немецкой науки”35.

Для Планка, потерявшего на войне старшего сына, принесенные жертвы должны были иметь смысл. После встречи с Гитлером Планк знал, что нацисты готовы сделать то, что не удалось никому другому: разрушить немецкую науку.

За две недели до этого директором Имперского физико-технического института стал Йоханнес Штарк — физик, Нобелевский лауреат и член НСДАП. Вскоре Штарк, преданно служивший “арийской физике”, стал еще более влиятельной фигурой и получил право распоряжаться правительственными фондами, предназначенными для финансирования исследований. Имея такую власть, он намеревался взять реванш. В 1922 году, оставив место профессора в Вюрцбурге, Штарк решил попытать счастья в бизнесе. Тогда от него, антисемита, догматика и склочника, отвернулись все, кроме другого давнего поборника “германской” физики, лауреата Нобелевской премии Филиппа Ленарда. Когда Штарк после провала бизнес-авантюры решил вернуться к академической карьере, никто из тех, у кого были такие возможности, не поспешил предложить ему работу. Теперь Штарк, и прежде настроенный резко отрицательно к “жидовской” физике Эйнштейна и не принимавший всерьез современную теоретическую физику, намеревался участвовать в решении всех вопросов, касающихся назначения на должность профессора, и сделать все возможное, чтобы эти места были заняты теми, кто поддерживал “германскую” физику.

Гейзенберг давно хотел после отставки Зоммерфельда получить место профессора в Мюнхене. В 1935 году Штарк назвал Гейзенберга “духом эйнштейновского духа” и начал спланированную кампанию против него и теоретической физики вообще. Ее кульминацией стала публикация в журнале СС “Шварце корпс”, где Гейзенберг был назван “белым евреем”. Весь следующий год Гейзенберг старался восстановить репутацию. Если бы эта кличка к нему пристала, ему угрожали бы увольнение и полная изоляция. Он обратился к Генриху Гиммлеру, рейхсфюреру СС, случайно оказавшемуся знакомым его семьи. Гиммлер способствовал восстановлению репутации Гейзенберга, но не допустил его назначения на место Зоммерфельда. Кроме того, ему было поставлено условие: в будущем, “рассказывая на лекциях о выдающихся научных результатах, надо четко отделять их от персональных и политических характеристик ученых, их получивших”36. Гейзенберг должным образом выполнил взятое на себя обязательство отделять ученых от науки. Больше никогда он публично не упоминал имя Эйнштейна.

Геттингенские физики Джеймс Франк и Макс Борн, ветераны войны, не подпадали под действие “арийского пункта”. Но они не воспользовались этим своим правом, считая, что оно равносильно сотрудничеству с нацистами. Многие коллеги, не менее сорока двух человек, осудили Франка, подавшего прошение об отставке. Они утверждали, что его слова “к нам, немцам еврейского происхождения, относятся как к гражданам другого государства и врагам отчизны” подливают масла в огонь антигерманской пропаганды”37. Не помышлявший об отставке Борн обнаружил свое имя в списке временно отстраненных от работы гражданских служащих, который был опубликован в местной газете. “Все, что я сделал в Геттингене за двенадцать лет упорной работы, уничтожено, — писал он позднее. — Мне казалось, что это конец света”38. Борна бросало в дрожь при мысли, что ему придется “стоять перед студентами, которые по тем или иным причинам отвергли меня, или жить среди коллег, так легко смирившихся с этим”39.

Борна отстранили от работы, но не уволили. Он признался Эйнштейну, что никогда не обращал особого внимания на свое еврейское происхождение, но теперь “полностью осознал его, и не только из-за того, что нам об этом все время напоминают, но и потому, что притеснение и несправедливость вызывают во мне гнев и желание сопротивляться”40. Борн надеялся устроиться в Англии, поскольку “англичане, кажется, относятся к беженцам наиболее благородно и великодушно”41. Желание Борна исполнилось. Он получил приглашение приехать в Кембридж на три года для чтения лекций, но, боясь перейти дорогу кому-нибудь из достойных английских физиков, согласился принять предложение только после того, как узнал, что это место было создано специально для него. Борну повезло: он был среди немногих, чей вклад в физику получил международное признание. Не так обстояло дело с “молодежью”, за которую, по словам Эйнштейна, у него “болело сердце”42. Однако даже на долю ученых калибра Борна выпадали долгие периоды неуверенности в будущем. После окончания лекций в Кембридже Борн провел шесть месяцев в Бангалоре, в Индии. В 1936 году он всерьез рассматривал приглашение приехать в Москву, но получил предложение занять место профессора естественных наук в Эдинбургском университете.

Гейзенберг пытался убедить Борна, что ему ничто не угрожает, поскольку “закон весьма мало кого затрагивает, и уж, конечно, не Вас с Франком”. Как и многие другие, он надеялся, что все уладится и “политическая революция пройдет без существенного ущерба для геттингенской физики”43. Но дело уже было сделано. Нацистам понадобилось всего несколько недель на то, чтобы превратить Геттинген, колыбель квантовой механики, в заштатный институт. Нацистский министр образования спросил Давида Гильберта, самого почитаемого математика в Геттингене: правда ли, что “ваш институт понес такой урон в связи с отъездом евреев и их друзей?” “Понес урон? Нет, герр министр. Его просто больше не существует”44.

Новости о происходящем в Германии быстро распространялись. Ученые и научные общества сразу перешли к действиям. Было решено, что надо вмешаться и помочь деньгами и работой коллегам, которым удалось спастись от нацистов. Создавались организации для поддержки ученых, куда поступали пожертвования от частных лиц и от различных негосударственных фондов. В мае 1933 года был образован Академический совет помощи, президентом которого стал Резерфорд. Этот совет стал своего рода клиринговым центром по помощи и поиску временной работы для бежавших из Германии ученых, художников и писателей. Многие из них, используя как перевалочный пункт Швейцарию, Голландию или Францию, уезжали затем в Англию или Соединенные Штаты.

Для большого числа физиков перевалочным пунктом стал институт Бора в Копенгагене. В декабре 1931 года Датская королевская академии наук и литературы решила, что Бор будет следующим жильцом Aeresbolig, так называемого “Дома чести”, резиденции самого уважаемого гражданина Дании, построенной основателем компании “Карлсберг”. Новый статус означал, что влияние Бора и в Дании, и за рубежом еще более возросло. Он использовал свое положение для помощи другим. В 1933 году Бор и его брат Харальд стали одними из учредителей Датского комитета помощи представителям интеллектуального труда — эмигрантам. Благодаря коллегам и ученикам у Бора была возможность способствовать организации новых или узнавать о наличии уже существующих вакантных мест, на которые могли претендовать эмигранты. В 1934 году именно Бору удалось пригласить Джеймса Франка в Копенгаген для чтения лекций. Примерно через год Франк перебрался в Соединенные Штаты, где получил постоянную работу. Соединенные Штаты наряду со Швецией были конечным пунктом назначения многих, ехавших сначала в Данию. Только одному человеку не надо было волноваться об устройстве на работу. Этим человеком был Эйнштейн.

К началу сентября страх за собственную безопасность заставил Эйнштейна перебраться из Бельгии в Англию. Следующий месяц он, не привлекая к себе внимания, провел в загородном доме на побережье в графстве Норфолк. Вскоре спокойная жизнь на морском берегу была омрачена известием о том, что Пауль Эренфест покончил с собой. Причиной стала болезнь сына и охлаждение отношений с женой. Несчастье произошло во время визита в амстердамский госпиталь, куда Эренфест приехал навестить шестнадцатилетнего сына Василия, страдавшего синдромом Дауна. Эйнштейн был потрясен, узнав, что он стрелял и в сына. Василий выжил, но ослеп на один глаз.

Хотя Эйнштейн был глубоко расстроен известием о самоубийстве Эренфеста, ему вскоре пришлось отвлечься на подготовку речи, которую он согласился произнести на митинге, где планировался сбор средств для беженцев. Собрание, на котором председательствовал Резерфорд, состоялось 3 октября в Альберт-холле. Публики, желавшей взглянуть на великого человека, оказалось так много, что в тот вечер в зале негде было яблоку упасть. Эйнштейну, говорившему по-английски с сильным акцентом и обращавшемуся к десятитысячной аудитории, удалось ни разу не упомянуть Германию. Таково было требование организаторов. Совет помощи эмигрантам считал, что “в настоящее время проблема имеет отношение не только к евреям. Страдают и подвергаются угрозам многие, кто никакого отношения к евреям не имеет”45. Через четыре дня, 7 октября, Эйнштейн уехал в Америку. Следующие пять месяцев он должен был провести в Институте перспективных исследований. В Европу Эйнштейн так никогда и не вернулся.

Когда Эйнштейн ехал из Нью-Йорка в Принстон, ему вручили письмо от Абрахама Флекснера. Он просил знаменитого физика не принимать участия в публичных мероприятиях и осмотрительно относиться к собственной безопасности. Флекснер объяснял это угрозами в адрес Эйнштейна со стороны “групп невменяемых нацистов”, которые, вполне возможно, могут обнаружиться и в Америке46. На самом деле его заботил урон от публичных заявлений Эйнштейна. Они могли повредить репутации нового института и тем самым уменьшить размеры пожертвований, на которые рассчитывал Флекснер. Уже через несколько недель Эйнштейн почувствовал, что эти ограничения и возрастающее вмешательство в свои дела он переносит с трудом. Однажды в качестве своего нового адреса он даже указал “Концлагерь Принстон”47.

Эйнштейн пожаловался членам попечительского совета на Флекснера и попросил гарантировать ему “безопасность для спокойной и достойной работы и исключить вмешательство на каждом шагу, невыносимое для любого уважающего себя человека”48. Если они не могут это сделать, он хотел бы “обсудить пути и возможности достойно прекратить отношения с Институтом”49. Эйнштейн получил право вести себя так, как он того хотел, но за это пришлось заплатить дорогую цену. Он никогда не мог реально влиять на политику института. Поддержка им кандидатуры Шредингера, желавшего получить там работу, привела к тому, что у австрийца не осталось ни одного шанса на успех.

Шредингер мог бы не покидать Берлин, но сделал это из принципа. После отъезда из Германии он провел в Магдален-колледже в Оксфордском университете всего несколько дней, когда 9 ноября 1933 года пришла неожиданная новость. Президент колледжа Георг Гордон сообщил Шредингеру, что ему звонили из “Таймс” и сообщили, что он станет лауреатом Нобелевской премии. “Я думаю, вы можете этому верить. В ‘Таймс’ не говорят ничего, если не знают точно, — сказал Гордон с гордостью. — Что до меня, то я думал, что Нобелевская премия у вас уже есть”50.

Шредингер и Дирак разделили Нобелевскую премию за 1933 год, а премия за 1932 год, не выданная вовремя, досталась одному Гейзенбергу. Дирак, старавшийся избегать публичности, сначала хотел отказаться от премии. Он принял ее лишь после того, как согласился с Резерфордом в том, что отказ только обострит внимание к нему. В то время как Дирак думал о том, не отказаться ли от премии, Борн был глубоко уязвлен тем, что Шведская академия обошла его.

“Я чувствую себя неловко по отношению к Шредингеру, Дираку и Борну, — написал Гейзенберг Бору. — И Шредингер, и Дирак заслуживают, по крайней мере, как и я, целой премии. Я же был бы рад разделить свою премию с Борном, ведь работали мы вместе”51. Еще до этого он ответил на поздравление Борна: “Тот факт, что Нобелевскую премию за работу, выполненную в Геттингене нами вместе — Вами, Йорданом и мною, — я получу один, огорчает меня настолько, что я просто не знаю, что написать Вам”52. “То, что матрицы Гейзенберга носят сейчас его имя, не совсем справедливо, поскольку в то время он и понятия не имел, что такое матрицы. Но только он был в полной мере вознагражден за наши совместные труды, получил Нобелевскую премию и тому подобное”, — жаловался Борн Эйнштейну через двадцать лет53. Борн заметил, что “в последние двадцать лет я не могу избавиться от чувства, что со мной обошлись несправедливо”. В 1954 году Борн все-таки получил Нобелевскую премию “За фундаментальные исследования по квантовой механике, особенно за его статистическую интерпретацию волновой функции”.

К концу ноября 1933 года жизнь в Принстоне стала казаться Эйнштейну привлекательной. “Принстон — замечательное местечко, забавный и церемонный поселок незначительных напыщенных полубогов, — писал он бельгийской королеве Елизавете. — Игнорируя некоторые условности, мне удалось создать себе атмосферу, позволяющую работать и избегать того, что от работы отвлекает”54. В апреле 1934 года Эйнштейн заявил, что желает остаться в Принстоне навсегда. “Перелетная пташка” обрела гнездо.