ВОЛЯ И СУДЬБА

Приблизительно до 1850-х годов «статистики» занимались в основном сбором данных о состоянии общества и тенденциях его развития, поэтому неудивительно, что в научной среде статистику рассматривали обычно в качестве вспомогательного инструмента политической экономии. Однако в дальнейшем статистика стала формироваться в единое целое, причем не столько в виде отдельного направления социологии, сколько в виде общенаучного, универсального метода, позволяющего количественно оценивать параметры и процессы в самых разных научных дисциплинах. Собственно говоря, именно такую роль отводили Кондорсе и Лаплас зарождающейся теории вероятностей. Другое отношение к статистике выразил, например, французский экономист Антуан-Огюст Карно, который отмечал в книге по теории вероятностей 1843 года, что многие ученые, исключая его, принижают значение статистики, полагая, что «статистикой... в принципе следует считать деятельность по сбору фактов, описывающих поведение разных групп населения в политически организованном обществе»40.

Идею о том, что статистику следует считать не отдельной научной дисциплиной, а лишь техникой науки, впервые четко сформулировал англичанин Дж. Дж. Фокс в статье, представленной лондонскому Статистическому обществу в 1860 году, где автор утверждал, что:

Статистика... оперирует не собственными научными фактами подобно другим наукам, а представляет собой раздел математики. Она имеет выдающуюся и исключительную ценность в качестве метода действия и развития других наук, и ее следует считать методом исследований, основанным на законах абстрактной науки, к которым следует отнести математическую теорию вероятностей и принцип, уже очень удачно названный логикой больших чисел41.

Это определение на первый взгляд отводит статистике довольно скромную роль научного инструмента, но стоит вспомнить, что такими инструментами считаются геометрия Евклида и дифференциальное исчисление, созданное Ньютоном и Лейбницем. Следует ли считать такие инструменты слишком простыми?

Проблема определения места статистики в общенаучной картине мира обусловлена не только тем, что ученые XIX столетия весьма серьезно относились к философскому обоснованию основ своей деятельности. Эта проблема напоминает нам также о том, насколько научное мышление было связано с религиозными идеями. Дело в том, что основным объектом изучения статистики неожиданно оказалась одна из наиболее фундаментальных концепций философии и религии, а именно свобода воли человеческой личности.

Статистический подход к социальным наукам с самого начала содержал в себе некоторое противоречие. Поскольку статистика пыталась обнаружить естественные законы, управляющие жизнью общества и людей, она не могла игнорировать извечного философского вопроса о причинах, определяющих индивидуальное поведение человека. Именно этот вопрос, кстати сказать, представлялся наиболее важным для всех ученых, связанных с возникновением социальной физики. Бурные споры по поводу основ этой теории не стихают до нашего времени, поэтому читателю будет полезно ознакомиться с дискуссиями на эту тему, продолжавшимися целое столетие.

Прежде всего следует вспомнить о проблеме причин и следствий, т. е. о возможности обратной научной оценки — определении причин некоторых событий из данных о последствиях, вызываемых этими причинами. Многие вполне здраво полагали, что не стоит собирать данные о чем-либо, если не существует возможности их интерпретировать и объяснять. С другой стороны, любая интерпретация полученных данных всегда и немедленно приобретает некоторую политическую окраску. Одной из центральных проблем статистики в начале XIX века (как, впрочем, и в наши дни) была интерпретация показателей и других данных о преступности. Должны ли статистики, собственно говоря, заниматься только сбором данных или в их обязанности входят и рекомендации по снижению показателей? Должны ли они ставить своей целью описание состояния общества или предложения по его улучшению? В последнем случае, естественно, статистики должны были бы задуматься о причинах возникновения преступности.

Священной заповедью статистики, не всегда, впрочем, соблюдаемой, является утверждение, что корреляция между числами не означает наличия между ними причинно-следственной связи — принцип «корреляция не является доказательством». Однако в начальный период развития статистического подхода очень многие не могли удержаться от объявлений об установлении причинно-следственных связей, особенно если проявляющиеся связи подтверждали гипотезы авторов. Когда француз А.Тейландье обнаружил в 1828 году, что 67% заключенных в тюрьмах Франции неграмотны, вывод из наблюдения был для него абсолютно ясен: «Неужели требуются еще какие-то доказательства, что неграмотность подобно праздности является матерью всех пороков?»42 Статистика в те годы была столь слабо развита, что Тейландье даже не пришло в голову сравнить показатель неграмотности преступников с общим показателем всего населения страны (хотя, возможно, такие данные тогда вообще не регистрировались).

С учетом этих сложных требований к определению собственной науки Совет лондонского Статистического общества, среди основателей которого были такие светила науки, как Мальтус, Чарльз Бэббидж и Уильям Уэвелл, пытался ограничить деятельность общества определенными рамками, в связи с чем и декларировал, что «наука статистика отличается от политической экономии тем, что, несмотря на единство целей, она не рассматривает и не обсуждает связь причин и, возможно, вытекающих из них следствий, а занимается лишь собиранием, упорядочением и сравнением данных»'13.

Уильям Фарр, представлявший Британскую регистрационную палату, приветствовал стремление Статистического общества «избегать любых мнений» и писал в 1861 году упоминавшейся Флоренс Найтингейл, что «статистики никак не связаны с обсуждением причинности... их наука должна оставаться абсолютно беспристрастной при любом прочтении»44. В 1830 году Альфонс де Кандолль особо предупреждал, что в руках политиков статистика может превратиться в «целый арсенал обоюдоострого оружия»45.

Гораздо более сложной являлась вторая проблема развития статистики, связанная с ее способностью предсказывать вероятность будущих событий. Каждому ясно, что различные показатели состояния общества кажутся и являются беспристрастными и непротиворечивыми лишь до той поры, пока они заключены в статистические таблицы. Однако статистика выглядит совершенно по-другому, когда кто-то начинает использовать полученные данные для прогнозирования будущего. Предположим, статистика сообщает, что б английских граждан из каждых 100, зарегистрированных в начале 1790 года, умерли к концу этого года, более того, такое же соотношение регистрировалось в 1791 и 1792 годах. Возникает естественный вопрос, следует ли из этих данных, что к Рождеству 1793 года умрут все те же 6% населения?[25]

Знание того, что уже случилось, существенно отличается от утверждения о знании того, что только может произойти. Разумеется, показатели смертности населения не остаются постоянными, т.е. в 1791 году может умереть 5%, а в 1792 году — 7% населения, но знание статистических данных позволяет нам вполне разумно предполагать, что это число будет составлять в 1793 году около 6%, а не 20 или 50%.

Однако именно такое утверждение могло бы спровоцировать бурное негодование общественности в далеком 1793 году. На статистиков посыпались бы бесчисленные вопросы. Действительно, как можно предсказать показатели смертности? А вдруг Европу поразит неожиданная и смертельно опасная эпидемия? А вдруг разразится новая война? А вдруг год окажется удивительно удачным, и умрет лишь один из сотни? Ни на один из этих вопросов, конечно, нельзя ответить с полной определенностью.

Проблема в данном случае возникает из-за различия между статистикой, оперирующей данными о прошлых событиях, и вероятностью еще не произошедших событий. В первом случае мы имеем дело с совершенно определенными числами (их точность зависит лишь от точности методики и процедуры подсчета), а во втором — с предполагаемыми и неопределенными. С точки зрения многих философов и ученых, эти числа просто нельзя сопоставлять, подобно тому как не имеет смысла сравнивать куски мела и сыра на основании того, что они имеют одинаковый цвет. Дело не сводилось лишь к математической и логической неувязке, новый подход представлялся ересью, проповедью фатализма и подрывом веры в свободу воли человеческой личности.

Еще в 1784 году в связи с публикацией таблиц Иоганна Питера Зюс- мильха по смертности и рождаемости Кант отметил, что проявляющиеся в них закономерности противоречат идее о свободе волр и представляют собой особую форму детерминизма, при которой «в отличие от любой метафизической концепции, основанной на представлении о свободе воли, любые поступки людей подобно природным явлениям определяются универсальными законами»46.

Некоторые статистические закономерности легко объяснялись и раньше в рамках существующих теологических представлений при рассмотрении их в качестве доказательств проявления божественной мудрости. Например, ранее всегда считалось, что именно этим объясняется статистически одинаковое число рождающихся мальчиков и девочек, поскольку Бог этим предопределял будущее число браков и соответственно связанную с таким равенством необходимую стабильность общественного устройства. Однако другим статистическим закономерностям было трудно придумать столь же простые объяснения. Можно ли было как-то связать с божественными установлениями наглядное постоянство числа регистрируемых самоубийств, убийств и других преступлений? Более того, статистика вносила смятение даже в умы неверующих людей и исследователей. Действительно, какому-нибудь атеистически настроенному биологу не приходило в голову заглядывать так далеко в поисках причин примерного равенства числа рождающихся младенцев разного пола, но любой атеист понимал, что акт самоубийства является событием, происходящим исключительно по личной воле человека, и не может быть просто объяснен неким естественным механизмом.

Будучи последовательным в социальной интерпретации получаемых данных, Адольф Кетле предлагал считать, что наличие статистических закономерностей снимает личную ответственность с отдельных людей даже за действия, очевидно являющиеся волевыми и целенаправленными актами (например, преднамеренное убийство и т. п.). Свое отношение Кетле объяснял тем, что любым «преступником руководит не собственная воля, а нравы и обычаи вырастившего его общества»47. Иными словами, виноваты не преступники, а существующее общественное устройство, которое с неизбежностью «заставляет» некоторое число людей совершать противоправные действия, т.е. «общество должно относиться к преступности как к налогу, который приходится платить с устрашающей регулярностью»48. В рамках господствовавшего в те годы механицизма подход Кетле, кстати, означал не столько веру в то, что социальные законы порождают почти постоянное число преступников, сколько убежденность в наличии некоторых почти «физических» сил, под воздействием которых и совершается статистически определенное число преступлений. Такая научная идеология, естественно, приводила к совершенной детерминированной картине мира и полностью исключала возможность проявления человеком собственной воли.

Описываемый статистический подход выглядит почти полным оправданием любых преступлений, но с долей черного юмора можно столь же уверенно утверждать, что он одновременно «оправдывает» палачей или судей, которые под действием столь же детерминированных и неумолимых сил должны осуществлять и выносить приговоры статистически заданному числу преступников.

В 1860-1870 годах проблема фатализма, порождаемого теориями Кетле и Бокля, глубоко волновала общественное мнение. Например, Уильям Сайплс писал в журнале Comhill Magazine, что сейчас «судьба или рок по-прежнему угрожают человечеству, но они... стали выражаться в десятичных дробях и преследовать не отдельных людей, а некоторое их усредненное количество»49. Возникшая озабоченность чувствовалась в выступлении принца Альберта на Международном статистическом конгрессе, проведенном в Лондоне, где он заявил, что многим людям начинает казаться, что выводы статистики с неизбежностью ведут к «идеям пантеизма и подрывают основы истинной религии, так как они не только не позволяют человеку надеяться на всемогущество Бога, но и лишают его уверенности даже в наличии собственной свободной воли. Эти идеи превращают созданный Богом мир просто в какую-то машину»50.

Устами героя Записок из подполья Федор Достоевский страстно обрушивается на детерминизм и предостерегает об угрозах, связанных с распространением статистических идей:

Ведь в самом деле, ну, если вправду найдут когда-нибудь причину всех наших хотений и капризов, то есть от чего они зависят, по каким именно законам, как именно распространяются, куда стремятся в таком-то и таком-то случае и проч., и проч., то есть настоящую математическую формулу, — так ведь тогда человек тотчас же, пожалуй, и перестанет хотеть, да еще, пожалуй, и наверное перестанет51.

Предсказываемое Боклем будущее представляется Достоевскому мрачным и бездушным:

Все поступки человеческие, само собою, будут расчислены тогда по этим законам, математически, вроде таблицы логарифмов, до 108000, и занесены в календарь... так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получаются всевозможные ответы... человек тотчас обратится в органный штифтик или вроде того52.

Рациональная и математически выверенная философия жизни и судьбы представляется герою Достоевского — писателю-затворнику — настолько ужасной, что он призывает своих читателей проявлять волю и индивидуальность всеми доступными средствами, включая даже совершение иррациональных и безумных поступков:

...человек, всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода,* хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно (это уж моя идея)53.

Значительно сдержаннее относился к детерминизму Лев Толстой, кото рый в романе Война и мир неоднократно заочно полемизировал с Боклем рассуждая об истории. С одной стороны, Толстому не нравится, что Боклі «сводит свободу воли к необходимости», но с другой — Толстому кажется что «новая концепция истории», возможно, позволит ответить на самыі фундаментальный вопрос исторической науки: «Какие силы движут народа ми?»54 Признавая возможность существования таких сил, Лев Толстой му чительно размышляет о роли человека в собственной судьбе и возможності принятия независимых волевых решений: «Частица материи не размышляе' о притяжении или отталкивании, а также о справедливости этих законов, і лишь человек настойчиво утверждает, что он обладает свободной волей и мо жет не подчиняться этим законам»55. Толстой приходит к выводу, что тако( поведение объясняется лишь тем, что люди не понимают причин событий «представление о свободной воле в истории означает лишь признание того что мы не понимаем законы, управляющие жизнью людей»56.

Писатель и критик Морис Эван Хар в 1905 году выразил аналогичные сомнения в шутливых стихах:

И вдруг его осенило: «Черт побери!

Я ведь всего лишь машина!

И должен куда-то по рельсам катиться,

Ведь я не автобус,

А просто трамвай!»57

Противопоставляя свободную волю детерминизму, следует, конечно помнить и о том, что статистические законы все же не являются истинным* физическими законами, связывающими причины событий со следствиям* подобно ньютоновскому закону всемирного тяготения, и поэтому не могут применяться к отдельным личностям и использоваться для предсказание их конкретного поведения. Интересно, что царившая в XIX веке вера і «естественность» рациональных объяснений позволяла трактовать ста тистические закономерности и с диаметрально противоположной точк* зрения, а именно в качестве проявления свободной воли. Например, Кант доказывал, что свободная воля должна сама приводить людей к правильном} поведению, т.е. считал свободную волю не простым капризом человека, а целенаправленной силой.

Современная наука внесла некоторые дополнительные аспекты в про блему соотношения случайного и детерминированного. Мы привыкл* связывать случайность и беспорядок с полной непредсказуемостью (что кстати, представляется вполне разумным с точки зрения здравого смысла) однако, как будет показано в гл. 10, и это утверждение не всегда справед ливо. Со стороны кажется, что беспорядок ассоциируется с полной одно родностью, как это и происходит в газе, где беспорядочно движущиеся ш всем направлениям частицы создают давление, делающее надувной шарик именно шариком. Однако в действительности многие явления такого типа, внешне кажущиеся довольно сложными, не относятся, как ни странно, к случайным. Например, мерцающая черно-белая картинка на экране ненастроенного телевизора создает хаотический образ, который при длительном рассматривании представляется совершенно монотонным и однообразным в отличие от фильма, когда мы (по крайней мере в принципе) не можем угадать дальнейшее развитие наблюдаемых образов.

С другой стороны, очень многие виды обычного социального поведения обнаруживают регулярность и порядок, возникающие вовсе не из «предопределенности» личного поведения, а из ограниченности выбора возможных вариантов действия. Например, идя по коридору, можно двигаться загогулинами или даже по эпициклам Птолемея, но любой нормальный человек выберет прямой путь.

Более того, многие явления, которые будут рассматриваться далее, относятся не к устойчивым состояниям разных систем, а к переходам между различными режимами поведения. В XVIII—XIX веках в науке господствовала вера в равновесие общества, которое рассматривалось как довольно устойчивое и почти не меняющееся образование. В настоящее время мы все чаще сталкиваемся с изменениями, возможностью выбора и резкими сдвигами в общественной жизни.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК